Евгений Водолазкин - Инструмент языка. О людях и словах
Панорамное Колино зрение проявлялось в самых разных вещах. Так, его любовь к украинской культуре не имела ничего общего с изоляционизмом и уж тем более – с отрицанием других культур (самый дешевый и малопочтенный вид самоутверждения). Мне кажется, помимо благородства, присущего ему самому, здесь играло роль то, что можно назвать принадлежностью к традиции, в какой-то степени – национальным качеством. Имею в виду «вселенскую» линию украинской духовной и культурной жизни, удивительное умение соединять полюса. Высшей точкой этой линии был, конечно же, Гоголь, рассуждавший в категориях православной ойкумены. В русле именно этого мировосприятия пронзительная любовь к Украине без зазоров соединялась в Гоголе с идеей общерусского мира.
Что же касается украинского начала Коли – ненавязчивого, глаз не мозолящего, – то в моей памяти оно, как ни странно, прежде всего связано с песнями. Говорю «как ни странно», потому что я (не исключаю, что и другие) никогда не слышал, чтобы Коля пел. Песни, о которых идет речь, звучали с пластинки трио Маренич, которую мы бессчетное число раз прокручивали в Колиной комнате на Рейтарской. Я, для которого народные хоры были в буквальном смысле пустым звуком, песнями Мареничей был сражен наповал. Выяснилось, что народные песни имеют удивительно красивые слова. Эти слова были абсолютно неразличимы в реве, издававшемся по утрам бесформенным, 50-х годов, радио в нашей квартире. Эти слова я помню до сих пор – так тщательно мы с Колей их тогда слушали.
Важнейшей украинской сферой Коли была, мне кажется, его семья. Однажды, глядя на маленьких Колю и Марию (дело, по-моему, было в Вишневом), Коля сказал мне: «Дiти – то така втiха». Мы никогда не говорили по-украински, и я подумал, что это – единственный язык, мыслимый им для домашних. А потому, наверное, главный. Но запомнилась фраза не из-за этого. Мужчины редко умеют говорить о детях убедительно. Колина фраза была воплощением отцовства.
Ловлю себя на мысли, что от Коли в моей памяти осталось не так уж много фраз. Потому, может быть, что он и не был человеком фразы – во всех смыслах. Со-звучие, со-положенность бытию не предполагает сводимости человека к отдельным высказываниям, к bon mot , и оттого цитирование – по крайней мере в Колином случае – кажется мне сужением. Вспоминая Колю, мне хочется просто пересказывать жизнь, как бесконечный добрый фильм: он был в каждом его кадре.
Конец семидесятых. Укажу с точностью до месяца: июнь 1978-го, футбольный чемпионат в Аргентине. Мы с Колей ремонтируем квартиру моей тети на Русановской набережной. Почему мы ее ремонтируем, точнее – почему ее ремонтируем именно мы, – спрашивать бесполезно. Память пробуксовывает. Между тем вопрос непраздный: ни я, ни, подозреваю, Коля до этого не ремонтировали в своей жизни ничего. Открыв, чтобы не было жарко, окна, мы старательно клеим обои. Разводим клейстер (он весь в комках) и допотопной, теряющей волоски щеткой наносим его на обойные листы. Коля тоном бывалого призывает выгонять из-под приклеенных обоев пузырьки воздуха. Мы делаем это при помощи тряпок. Мощные движения от центральной оси обоев к их краям. Чуть вниз. Напоминает рисование елки. Коля обращает мое внимание на то, что главное в обойном деле – тщательная оклейка углов стен. Если где и следует прижать обои по-настоящему, то именно в углах, потому что именно там клейщика обоев и может подстерегать опасность. Обои в углах мы прижимаем самозабвенно. Бумага рвется.
К вечеру мы заканчиваем с оклейкой гостиной и спускаемся на улицу купить бочкового кваса. Бочка закрыта. Коля говорит, что у него есть идея. Мы заходим в гастроном и покупаем несколько пачек концентрата кваса. Вернувшись домой, включаем трансляцию из Аргентины. С первым ударом по мячу в комнате раздается треск. Коля высказывает догадку, что так, должно быть, свойственно сохнуть обоям. Через некоторое время первый обойный лист отделяется от стены и бессильно сворачивается на полу.
Массовый падеж обоев – и в этом Коля оказался прав – начинается именно с углов. Каким-то образом выясняется, что злейший враг сырых обоев – сквозняки, а у нас были открыты все окна. Мы не унываем и решаем выпить квасу. Увы. Концентрат кваса в воде не растворяется. Точнее, он растворяется, но не до конца. Получается безвкусная мутная жижа с осевшими на дне крупинками. В этот момент Коле приходит в голову замечательная мысль: есть концентрат сухим. Удивительным образом вкус, уходивший при разведении концентрата, в сухом виде присутствовал в полной мере. Его можно было есть и запивать водой. На Русановской набережной мы прожили примерно неделю и почти каждый вечер ели этот концентрат – брикет за брикетом.
Каждый вечер по телевизору шел футбол, а за окнами (мы уже не боялись их открывать) качались пирамидальные тополя. С Днепра доносились звуки моторных лодок. Темнота наступала поздно. Но даже когда становилось темно, какое-то время еще светился крутой правый берег, за который закатывалось солнце. Мне казалось, что с ночными бабочками в окна влетало чувство беспредельного счастья. Оно возникало от запаха реки, от осознания того, что впереди – целая жизнь, и, как думаю теперь, от отсутствия всякого представления о смерти.
Вильнюс, год 82-й или 83-й. Я, Коля и наш друг Володя Грубман. От самого Вильнюса память не удержала почти ничего, да и эти крохи, боюсь, отражают провинциальные немецкие городки, наслоившиеся впоследствии в моем сознании один на другой. Главной достопримечательностью города был, как представляется, пивзавод, с которым Володе каким-то образом удалось наладить связь. Мы пришли туда в выходной день перед самым нашим отъездом. Дальнейшее приняло характер сюрреалистический. Какой-то человек принес два ведра пива – темного и светлого. Мы чистили рыбу на газетную передовицу. Полуприсыпанное серебристой чешуей, читалось (правда чудеснее вымысла) ее заглавие: «И никаких себе поблажек». Поблажек, разумеется, не было, но допить пиво мы так и не смогли. Неизвестный так же безмолвно забрал ведра и вылил оставшееся пиво в туалет. Грозное зрелище сделало безмолвными и нас.
Выйдя с пивзовода, мы направились в аэропорт. Нашей проблемой было то, что на троих у нас почему-то оказалось только два билета. Мы попытались было купить третий, но нам сказали, что лишние билеты могут появиться только после окончания общей регистрации. Ожидать окончания регистрации мы направились в ресторан. Когда регистрация, по нашим представлениям, должна была окончиться, мы снова пришли к кассе и действительно купили недостающий билет. При посадке, однако, выяснилось, что купленный билет оказался одним из тех, которые были у нас. Мы купили его сами у себя: те два – такой уж это был день – оказались аннулированы, потому что мы не догадались пройти регистрацию.
Вспоминаю это время со слезами благодарности – за нашу радость, за смешные приключения, которые сейчас мне кажутся едва ли не вымыслом, но они – были, и существование их подтверждает, что Господь не создавал мир черно-белым. Не с этой ли радостной частью бытия прощался Коля, когда в поездке на Святую землю он – перед самой своей смертью – встретился и с Володей, давно живущим в Иерусалиме?
Я сказал, что Коле не было свойственно произносить сентенции, но одно его высказывание запомнил хорошо. Оно было о том, что в трудные минуты человек остается наедине с Богом. Не сомневаюсь, что подобные слова произносили и до Коли, но в моем сознании они закрепились с Колиной интонацией. Я вспоминал их в дни, когда в больнице (как я понимаю, не лучшей), оплетенный проводами и трубками, Коля ждал решения своей участи. Собственно, уровень больницы тогда уже и не имел значения – в сравнении с высотой Того, Кем принималось решение и с Кем Коля уже был наедине.
Мне кажется, для всякого религиозного человека очевидна неслучайность и значительность последних дней Коли. Перед самой смертью ему было дано увидеть важнейшее в человеческой истории место, и в этом мне видится особая Колина отмеченность. Но ему была явлена и другая милость: со Святой земли он успел вернуться на родную землю и умер именно там. Эти строки я пишу за несколько дней до Колиного Дня рождения. Первого после 17 ноября – Дня его рождения для вечности.
Инструмент языка
Недавно умер мой немецкий друг Ханс-Петер Рекер. Несмотря на нашу многолетнюю дружбу, фамилию Ханса-Петера я узнал только из сообщения о его смерти, присланного мне из Мюнхена. Для меня он всегда был Хансом-Петером, и другое обозначение этого человека выглядело бы странно. Принц Чарльз. Далида. Ханс-Петер. Есть случаи, когда выяснение фамилии неуместно.
Я познакомился с ним почти два десятилетия назад, когда впервые попал в Германию. Будучи прикомандирован к Мюнхенскому университету, я с семьей поселился в богословском коллегиуме (в конце концов, предмет моих занятий – древнерусская литература – в определенном смысле и является богословием). Показывая коллегиум, его руководитель вывел нас во двор. По двору ездил маленький кабриолет, в котором человек лет тридцати нажимал на педали. Точнее, крутил педали, потому что автомобиль приводился в движение цепной тягой.