Против Сент-Бёва - Марсель Пруст
В этой комнате, окнами в сад, находилось собрание книг, доставшихся графу от отца, которое в одинаковых блекло-золотых переплетах содержало всего Бальзака, Роже де Бовуара, Фенимора Купера, Вальтера Скотта и все пьесы Александра Дюваля. Граф обожал эти книги, часто их перечитывал, разговор о Бальзаке не заставал его врасплох. Как почти все неискушенные любители Бальзака, он находил его романы «прелестными, меткими», «Загородный бал», «Тридцатилетнюю женщину» и «Евгению Гранде» – «небольшими шедеврами, хотя и слегка суровыми», а «Модесту Миньон» и «Мадемуазель де Шуази», может быть, лучшими из всех.
«Мадемуазель де Шуази» – это тот редкий роман Бальзака, который не переиздавался? Ведь граф был обладателем одного из редчайших изданий, так часто упоминаемых в переписке Бальзака с г-жой Беше, чье издательство находилось «на углу набережной Великих Августинцев»; он писал ей: «Посылаю Вам нечто более прекрасное, чем Евангелие, нечто более трогательное, чем „Пьеретта“. Я сам плакал, перечитывая это. За 15 листов вы заплатили мне только тысячу франков, то есть по 10 франков за страницу, в то время как обещали 12…»
Однако когда у графа спрашивали об этом романе, он отвечал: «Кажется, это написал Роже де Бовуар». Он легко путал все эти «прелестные» книги в одинаковых переплетах, как простонародье путает александрийский лист и морфий – и тот и другой хранятся в белых пузырьках. «О, если вы наведете его на Бальзака!..» – говаривала графиня, давая понять, какая это привилегия, когда граф заводит с вами речь о своей «специальности». Но маркиза ворчала: «Всё, что Бальзак написал о свете, – ложь. Он не был принят. Зачем он писал о том, чего не знал? Он вознамерился описать дамское общество из круга госпожи такой-то. Я-то их хорошо знавала. Они были вовсе не такими. Или вот он пишет, что господин Талейран был толстым. Это не так, я была с ним накоротке, он часто навещал мою мать, свою кузину; он был худой. А герцогиня де Ланже! Всё это ложь. Он был знаком с госпожой д’Абрантес, но она ведь не принадлежала к высшему свету. Когда я была молоденькой, мне пришлось как-то обедать у нее, она была уже в летах, я отказалась быть представленной ей. Пришлось представиться ей самой, она сидела в конце стола. Ее никто не знал. Писатели…»
Добавление к заметкам о Флобере
Сент-Бёв (а вслед за ним и прочие) критиковал или хвалил его, кажется, так и не заметив, в чем состояла огромная новизна его произведений. Флобер так много сил вложил в синтаксис, что именно в нем заключено всё его своеобразие. Это гений грамматики. Еще один бог в ряду причудливых богов из «Искушения Святого Антония», он облечен в форму простого прошедшего времени, местоимения и причастия настоящего времени. Его величайшая, непреходящая неповторимость почти не видна – она настолько вошла в плоть и кровь современного литературного языка, что, встречая флоберовское у других писателей, мы просто не отдаем себе отчета, что они всего лишь подражают ему; неповторимость эта – грамматическая. Понимание этого может помочь осознать, чем были в истории живописи иные художники, привнесшие нечто новое в колорит (Чимабуэ, Джотто [200]). А революция в видении, воспроизведении мира, вытекающая из синтаксиса Флобера или выраженная им, может быть, столь же велика, как революция, произведенная в философии Кантом, переместившим центр познания из мира в душу. В великих флоберовских фразах предметы существуют не как дополнение к действию, но в реальности их появления; обычно на них и строится фраза, так как персонаж не вмешивается; главенствует показ окружающего: «Показалась какая-то деревня, тополя выстроились в ряд…» И даже когда объектом показа становится и признаётся человек, он описывается по мере его появления, а не согласно авторской воле. Уже в «Госпоже Бовари», то есть с самого начала творческого пути, Флобер открывает этот прием – возможно, самый новаторский из всех известных во французской литературе. У какого-нибудь писателя происхождение фраз обусловлено мотивацией описываемого действия, он же дает картину, различные части которой словно бы и не содержат никакого подтекста, как если бы речь шла об описании заката. Г-жа Бовари желает обогреться у огня. Вот как об этом говорится: «Г-жа Бовари [нигде не было сказано, что ей холодно] подошла к камину…»
Однако в «Госпоже Бовари» полностью не флоберовское еще не изжито. Последние слова романа: «Недавно он получил орден Почетного легиона» могли бы принадлежать Эмилю Ожье [201]: «Пэр Франции в 48 году». Мы устали от симметричных, ироничных и грубых формулировок, построенных в духе Флобера, но кажущихся нам весьма банальными после того, как они заполонили всю литературу, придали важности дипломатической переписке (вроде писем Пьера Милля[202]) и веса речам ученых мужей (речь Думика [203] при вступлении в Академию, приводящая в ликование дураков). Образы романа Флобера, всё же сохранившие немного лиризма или ума, еще не разрушились, не распались, не растворились в прозе, не являются всего-навсего постепенным появлением предметов или людей. Так, о йонвильской местности сказано: «…поле здесь похоже на разостланный огромный плащ с зеленым бархатным воротником, обшитым серебряным позументом», «…в таком добром старом трактире… всегда пахнет деревней, как от вырядившихся по-городски батраков».
В пассаже напротив («серебряный позумент») процитировать также: «…ходили и что-то клевали пять или шесть павлинов – краса и гордость кошских птичников». (См. появление Бовари на ферме Эммы.) Это еще не тот гладкий порфировый стиль без единой трещинки, без единого инородного вкрапления. И дело не только в наличии сентенций, которые потом исчезнут. Здесь же сказать об его ученике [204] («Пышка», максимы), процитировать до этого самого Флобера, из «Простого сердца», например.
При описании чисто предметного мира вещи вели себя, как люди. И начиналась драма: длящееся состояние требовало употребления незаконченного прошедшего времени, но когда на смену этому состоянию приходило действие, требовалось законченное прошедшее, а оно, как правило, сопровождалось причастием настоящего времени, указывающим на начало действия: то ли как на причину, то ли для того, чтобы подать нам его под разными углами зрения. При описании картины с людьми, дабы хорошенько показать, что это не более чем картина, то есть деталь, никак не связанная с действием, свидетельствующая, что и действие подано как картина, глядя на которую мы не в силах сказать, важно ли то пятнышко в той же мере, что и этот жест,