Литературка Литературная Газета - Литературная Газета 6305 ( № 4 2011)
Поражает, как русская литература сумела передать обаяние декабризма, донести его в чудовищных условиях и несмотря на громадные потери: достаточно вспомнить «Онегина», лишившегося последней, десятой, главы. А борьба режима с комедией Грибоедова была всё той же борьбой с декабризмом вообще и только в этом контексте может быть до конца понятна. Ведь, по характеристике Ап. Григорьева, «Чацкий Грибоедова есть единственное истинно героическое лицо нашей литературы».
Декабризм теоретически демонстрировал необычайное разнообразие революционных принципов, программ и путей, содержа их все, так сказать, в зерне.
Объективная социальная тенденция развития страны к буржуазному обществу, включавшая в качестве условия освобождение рабов, не могла бы найти инструмента прекраснее. Отнюдь не отвлечённое просветительское представление, а широта и многообразие их духа, конечно, исторически сложившегося, то, что декабристы сами в максимальной степени были людьми вообще, и питало прежде всего их концепции человека вообще, естественного свободного человека, «просто людей» (Н. Муравьёв), их борьбу за освобождение себе подобных. Отсюда и поражающее бескорыстие такой борьбы. Они теряли всё и не приобретали ничего. Впрочем – ничего ли? Но об этом ниже.
Декабризм, собственно, в большой мере и начинался как выражение общего духа свободы и широты обновлённого взгляда на мир. «Для нас, – свидетельствует Николай Тургенев, – была исполнена невыразимой прелести возможность говорить на наших собраниях открыто, не боясь быть дурно понятым или истолкованным, не только о политических вопросах, но и о всевозможных предметах. Очень ошибся бы тот, кто предположил бы, что на этих тайных собраниях только и делали, что составляли заговоры».
Литература здесь чаще прокладывала дорогу политике, чем наоборот: «За литературными обществами следовали по пятам политические». Обратные влияния, впрочем, оказывались, может быть, ещё более сильными. Складывался первый в истории России тип революционера. Они первые наши революционеры, даже на фоне таких людей, как Радищев: первые восставшие, практические революционеры.
Декабристы были немногочисленны – «узок круг этих революционеров», – но это не исключило, а точнее, предположило тем бóльшую и постоянно нараставшую мощь их характеров, ибо их революционность в конечном счёте вырастала на широчайшей национальной и социальной основе, носила эпохальный характер и отвечала задачам всероссийского развития. «Тайное общество, – говорил Лунин, – принадлежит истории. Правительство верно его оценило, говоря, что дело его есть дело целой России… и что оно располагало судьбою народов и правительств. Оно образует лучезарную точку в русских летописях…»
Роль свою сами декабристы осознавали совершенно отчётливо. Это нужно «для истории», говорил А. Бестужев. «Мне хотелось, – признавался А. Поджио, – как русскому и по русскому делу, непременно ворваться в свою отечественную Историю». По мере развития событий отчётливо обнаруживалось: то, что поначалу грезилось пьедесталом, всё явственнее приобретало очертания эшафота. Оставляя уходивших, отстававших, замедлявших шаг, декабризм стремительно и уже неудержимо всходил на свой пьедестал-эшафот, подчиняясь историческому велению необходимости «примера». «Они, – свидетельствовал в своих «Записках» барон А.Е. Розен, – сознательно обрекли себя на жертву, обнаружили мужество, которое борется без всякой надежды на успех; и вышло, как мне сказал Рылеев: «а всё-таки надо, всё-таки надо».
Для того чтобы исполнить эту свою историческую роль, силой примера «очистить детей, рождённых в среде палачества и раболепия», нужно было явить предельную степень самоочищения, подвижничество, редкое по силе и красоте. Такое самоочищение не могло быть только единовременным актом. Оно вершилось в процессе длительного, почти десятилетнего становления характеров, в своеобразной школе политического, гражданского, нравственного, эстетического воспитания.
На связь декабристской поэзии с гражданской поэтической традицией XVIII века неоднократно указывалось, тем более что сами декабристы охотно её подчёркивали. Но вот это прямое отношение жизни и искусства как обязательность связи «личный пример» – «слово» стало совершенно новым явлением в теории и практике русского гражданского искусства. Потому-то Герцен писал о декабристах-литераторах: «Он (Рылеев. – Н.С.) и его друзья придали русской литературе энергию и воодушевление, которыми она никогда не обладала, ни раньше, ни позже. То были не только слова, то были дела».
Таким образом, по сути, речь шла уже не только об искусстве, а о самой жизни; и то и другое подчинялось единому принципу: живи, как пишешь, пиши, как живёшь.
С одной стороны, это придавало и силу, и особую красоту жизни. Новые качества рождались и в самом искусстве. Недаром так ощутимо в декабристской поэзии интенсивное личное переживание. Это качество как особенность романтизма отмечалось в нашем литературоведении. Но дело в том, что характерный элемент романтической поэтики рождался не в сфере самого только искусства, а был прямым следствием и выражением определённых социальных характеров. «Читайте, – пишет А.Е. Розен, – думу «Волынский», «Исповедь Наливайко», поэму «Войнаровский» – вы в них услышите и увидите самого Рылеева».
Рылеев решительно отверг критику дум со стороны даже Пушкина. За этой полемикой стоит не просто разность, как обычно пишут, эстетических принципов, скажем, романтика и реалиста. Сила и гордая уверенность Рылеева основывалась на том, что его поэзия примеров (такое литературе, в общем, было хорошо знакомо) прямо выразила его собственный характер-пример. Всё это вооружало и очень вооружало поэзию. «Не соедини Рылеев свою судьбу с судьбой декабристов, – писал В.Г. Базанов, – и он легко бы мог затеряться среди других третьеразрядных поэтов, многочисленных и одноликих». Уже современников поразила «Исповедь Наливайко», пророчески предсказавшая судьбу самого поэта, да и всех декабристов. «Предсказание написал ты самому себе и нам с тобою», – сказал Рылееву Михаил Бестужев.
Декабризм прекрасен в этом своём качестве воплощённого богатства человеческого духа. Декабризм возвышен в этом своём качестве исторического примера. Декабризм трагичен.
Многое открывается в нём под углом зрения этой категории – трагического. Грибоедову приписывают скептические слова, якобы сказанные в адрес декабристов: «Сто прапорщиков хотят переменить весь политический быт России». Правда, оказалось, что «сто прапорщиков» стояли во главе уже тысяч солдат, а сами могли иметь во главе и генералов. Но, кажется, Грибоедов действительно мог сказать такое, судя по точным словам: «политический быт». Ибо борьба предполагалась не только с административным режимом, не с царизмом как таковым. Ведь в «Горе от ума» Грибоедов выяснял позицию нового человека именно перед лицом быта, «политического быта», то есть политики в самом быту. Ключевский недаром назвал «Горе от ума» самым серьёзным политическим произведением XIX века. Но дело не только в количественной, так сказать, стороне, не только в силе внешних обстоятельств, которые, впрочем, тоже оказывались много сильнее сил, непосредственно представлявших существующий строй.
Движение декабристов было внутренне трагичным, в большой мере воплощая коллизию, которую Энгельс характеризовал применительно к вождю потерпевшей поражение революционной партии: «…то, что он может сделать, противоречит всем его прежним выступлениям, его принципам и непосредственным интересам его партии; а то, что он должен сделать, невыполнимо». Декабристы желали быть примером не только в том, что делали, но и в том, чего не делали.
Бесспорна подчинённость декабристов высшему нравственному императиву, как он ими понимался. Впрочем, так же как и политическому расчёту. Об ужасах Французской революции и горьком послереволюционном европейском опыте думали все и, может быть, в ещё большей степени, чем революционной народной стихии, боялись наполеонизма.
Установка на революцию бескровную проводилась с почти абсолютной последовательностью: две-три смерти были, по сути, случайными. Офицеры сдерживали солдат, а те проявляли полную дисциплинированность. Само оружие они взяли как будто бы для того, чтобы продемонстрировать невозможность для себя его применения, и если пролили кровь, то прежде всего – собственную. Но всё бóльшая активность народных толп, собравшихся на Сенатской площади и вокруг, кажется, более всего парализовала активность восставших. Здесь очень обнажилась, может быть, самая трагическая сторона всего движения: …и народ!