Иван Панаев - Очерки из петербургской жизни
В эту минуту начал накрапывать мелкий дождь, и мы вошли в каюту.
В одном углу каюты мы увидели Луизу, сидевшую между двумя гусарскими офицерами и хохотавшую во все горло… Один из офицеров держал ее за руку, называя неутешной вдовой.
— Посмотрите-ка, — сказал я Ивану Петровичу, указывая на эту группу.
Иван Петрович вытаращил глаза, с минуту смотрел на нее, потом печально покачал головою.
— Ах, она бесстыжая эдакая! — произнес он, — да и я-то дурак, в самом деле подумал, что она жалеет об нас. А ведь сколько мы в нее денег посадили! И еще с час назад тому пятьсот рублей бросили! За что же?.. стоила ли она этого?.. Да чего, впрочем, ждать от них? в этих женщинах нет ни стыда, ни совести!
И Иван Петрович от негодования плюнул.
IV
Внук миллионера вернулся из-за границы через два года. О заграничных его похождениях мне узнать было не от кого. В Петербурге же, по рассказам Ивана Петровича и по другим слухам, он произвел в своем кругу, как и следовало ожидать, величайший шум. Там в течение нескольких месяцев только и говорили о вывезенных им вещах, платьях и каких-то неслыханных экипажах, с такими хитрыми названиями, которые у русского человека останавливались поперек горла… Внучек миллионера на некоторое время занял внимание даже всех классов петербургского праздношатающегося народонаселения. Об нем заговорили, да и нельзя же было не говорить, потому что он всякий день появлялся на публичною выставку в различных видах: он прокатывался утром по Невскому проспекту несколько раз взад и вперед, чтобы дать возможность во всех подробностях рассмотреть себя любознательной публике; то в каком-то английском экипаже, на английских лошадях, с английской закладкой, которыми он сам правил, вооруженный длиннейшим бичом; то полулежа в легкой, как пух, коляске, привезенной из Вены и запряженной русскими рысаками, которых во весь ход пускал его толстый и бородатый кучер, обгоняя блестящие экипажи Шарлоты Федоровны, Арманс, Берты, Марьи Ивановны и вообще этих дам… В обеденное время его можно было видеть почти постоянно то у Сен-Жоржа, то у Леграна, а вечером или в цирке, или во Французском театре, или в опере, куда он являлся всегда не только во фраке, но даже в белом галстуке, как это делают те светские господа, которые обыкновенно прямо из театра отправляются на бал или раут. Внук миллионера на балы не ездил, а если и ездил, то на такие, на которых белый галстук был совершенно излишним украшением, но он предпочитал белый черному уже потому, что белый бросался в глаза. К тому же, как известно, белые галстуки в большом употреблении в Лондоне.
— Здесь просто жить не умеют, — говорил он своим приятелям с презрительной гримасой и пожимая плечами, — какая-то дикая страна! Помилуйте, здесь в оперу ездят в сюртуках, на что же это похоже? В Лондоне в оперу всякий порядочный англичанин надевает непременно фрак и белый галстук! Это уж так принято у всех образованных людей…
— Да! уж что там ни говори, — рассуждал про него благоговейно купеческий сынок Мыльников со своими друзьями, — а уж за ним тягаться нелегко: шикар, черт его возьми!
Настоящий европеец!
И, в подражание внуку миллионера, он также стал, появляться в оперу в белом галстуке.
Только некоторые великосветские гвардейские офицеры и штатские comme il faut иронически поглядывали на нового европейца, отзывались об нем презрительно и называли его даже унизительным именем хама, в полном и гордом сознании, что та высочайшая comme il f aut'ность и та утонченная светскость, которою владеют они, не может быть доступна всякому, что она не покупается никакими миллионами, что это высочайший идеал, до которого достигают только немногие избранные и высокорожденные. Внучек миллионера, хотя и замечал, как эти господа на него посматривают, но, по-видимому, мало огорчался этим. Ему, может быть, хотелось сначала попасть в их общество, но, убедившись, что это не так легко для него, как он думал, он успокоился… К тому же можно было смело предположить, не прибегая к помощи наблюдений и слухов, что он принадлежал к числу таких людей, которые не принимают тон, а задают тону и которые окружают себя людьми, над которыми они могут распоряжаться всевластно.
В это самое время, то есть через полгода, а может быть, и через год после возвращения Пивоварова из-за границы, весь Петербург заговорил об Шарлоте Федоровне… Я говорю весь, потому что каждый из нас, людей обеспеченных и более или менее праздных, привык считать тот маленький мирок, которым окружен он, с его интересами, понятиями и взглядами чуть не целым миром, воображая, что весь мир непременно живет теми же интересами, понятиями и взглядами. Очень легко может быть, что большая половина Петербурга и не подозревала о существовании Шарлоты Федоровны, но какое нам дело до этой большой половины? Об ней говорили мы, она занимала нас.
Она была очень известна давно, но, несмотря на ее красоту и молодость, на нее смотрели почти с пренебрежением, потому что эта красота была слишком легка и доступна и, как все такого рода красоты, имела не блестящую обстановку. А мы в таких случаях похожи на тех покупателей картин, которые обращают не столько внимания на достоинство самых картин, сколько на великолепные рамы. Когда случай вставил Шарлоту Федоровну в великолепную раму, — все обратились к ней, все заговорили об ней.
Шарлота Федоровна окружила себя таким блеском и начала держать себя до того свысока, что издали и для людей неопытных она казалась совершенно недосягаемою. У нее явилось множество великосветских поклонников, она сделалась вдруг минутною прихотью Петербурга, его модою, и внучек миллионера, разумеется, начал тотчас же в числе других всюду преследовать ее. Он появлялся на всех пикниках и маскарадах, на которых была она; он не спускал с нее своего бинокля в театрах; на Невском проспекте его рысаки обгоняли ее рысаков; он четыре раза в день в различных экипажах проезжал мимо ее окон; он подкарауливал ее в Английском магазине, у Елисеева и в других лавках.
Но Шарлота Федоровна вела себя очень тонко и расчетливо. Она знала, что великосветские господа, по милости которых отчасти она держалась на высоте моды, считают внука миллионера человеком дурного тона, подсмеиваются над его претензиями и желанием выставляться, и вместе с ними смеялась над ним, обнаруживала перед ними презрение к нему, говорила, что этот купчик надоедает ей, что она не знает, как от него отделаться, и прочее, а между тем, говорят, тайком вела с ним переговоры, потому что упустить его считала по справедливости нерасчетливым.
Слухи эти подтвердились Иваном Петровичем. Я встретил его однажды на улице.
Он подошел ко мне в ту самую минуту, когда Шарлота Федоровна промчалась мимо нас на своих рысаках. Иван Петрович, значительно улыбаясь, проводил ее глазами, прищелкнул языком и, обратись ко мне, сказал:
— Вот-с уж барыня, так барыня!
— А вам нравится?
— Помилуйте, да как не нравится. Я с ней имел счастие недавно провести целый вечер.
— Каким же это образом?
— Да просто у нас в доме-с. Недели две тому назади изволите видеть, у Василья Прохорыча зашел спор с молодым Мыльниковым. Василий Прохорыч говорит, что для меня, говорит, нет ничего на свете недоступного. Все, что пожелаю, говорит, буду иметь.
А Мыльников-то улыбнулся и говорит ему: "Ну, говорит, атанде, не всё, шалишь! Вот позови-ка нас ужинать — чтоб Шарлота Федоровна была. Ну-ка!" — А наш-то ему отвечает.
"Велика, говорит, важность Шарлота! Да она будет у меня, когда хочешь". — "Нет, говорит, врешь, не будет, ведь она теперь так нос задрала, что ужас". — "А будет!.." Слово за слово, знаете, и побились об заклад о дюжине шампанского. Ну, разумеется, Мыльников проиграл — приехала, только хоть мы и выиграли дюжину шампанского, а этот визитец нам дорого обошелся-с. Еще до визита двух вороненьких рысаков к ней на конюшню послали… так вот изволите видеть, в назначенный Василием Прохорычем вечер собрались мы часам к девяти эдак; всё свои, самые близкие только, человек нас пять всего было, вместе с Василием Прохорычем… Мыльников расфрантился, распомадился, завился, раздушился, как херувим какой расхаживает — и все в зеркала смотрится.
Признаться, и мы себя во всем блеске показать захотели; зажгли все люстры и кенкеты, комнаты горят просто как на балу на каком. Сам-то ходит во фраке, и все мы во фраках — нельзя, говорит, иначе, потому что в Европе вечером все во фраках, так заведено, а уж там, где, говорит, дамы, в сюртуке быть почитается величайшим невежеством. У нас теперь ведь все по-европейски, без Европы мы шагу не делаем… Ну вот он, знаете, похаживает, как будто ни в чем не бывало, а сам между тем все на часы посматривает. Уж близко к десяти, а ее все нет. Мыльников подходит ко мне и говорит:
— А что, Ваня, ведь я пари-то выиграл, — не приедет!