Газета День Литературы - Газета День Литературы # 74 (2002 10)
— Дурак ты, хоть и академик без пяти минут. Нас, русских, делают великим народом наши великие пространства — и от этого никуда не деться. Хотя бы нынче же превратились в африканских пигмеев и стали стрелять из бамбуковых трубок отравленными стрелами.
Расслышав со стороны свой визгловатый мерзкий голос, я понял, что кричу на Фарафонова, и не просто ору на тонах, но мне нравится мое неистовство, как бы я освобождаюсь от накипи, нисколько не стыдясь своего раздражения.
Фарафонов несколько скис, стремительно угас от моего напора, скуксился, потряс пустую бутылку, недоуменно разглядывая ее на свет, и растерянно полез под стол в свой не пустеющий кожаный портфель. В его положении лучше бы бежать прочь от Хромушина домой; но как вернуться в постылое жилье, если так грустно, так одиноко бродить по своей громадной опустевшей квартире с двумя туалетами и италианскими мебелями c зачехленными стульями и слушать похоронный печальный гуд огромных хрустальных люстр, похожих на соборные паникадила... Фарафонов намерился упиться здесь, в холостяцкой конуре, и никакая сила не могла бы выгнать его отсюда... Если бы сюда еще девку с панели, да грязцы; ах, как бы хорошо стало тогда упасть совсем, чтобы наутро, помолившись, искренне поплакавшись Господу в жилетку, снова восстать сердцем для воскрешенной жизни...
— Ну, зачем ты так... Зачем? — с недоумением спросил Фарафонов и подлил себе коньячку. — Павлик, ты меня не обижай...
— Не буду...
— Может, тебе помочь? Может, тебе надо денег? — Фарафонов полез во внутренний карман и стал задумчиво рыться там, нашаривая нечто непослушными пальцами, словно бы наощупь листал в пачке купюры и боялся ошибиться. — Если надо, ты скажи...
— Скажу, Фарафонов, обязательно скажу, когда понадобится миллион...
— Вот ты какой шутник. А я к тебе от чистого сердца... Миллиона не дам, но тысячу баксов...
— Что мне с ними делать, Фарафонов? Я таких денег и в руках не держал, — я шутливо заградился от гостя ладонями, как щитом.
— Как хочешь, было бы предложено. Я знаю, ты человек гордый, — торопливо согласился Фарафонов. — Ты, конечно, по-прежнему занимаешься ерундой. При советской власти тебя чуть не отправили в психушку Сербского. А ты и нынче валяешь дурака. Не пойму, для чего тебе это нужно?.. Если дочь не ссучится, то что-нибудь получится... Ты так считаешь?
— И ничего я не считаю...
— А хочешь, я тебе подкину сюжетик для докторской? Вот она, система сбоев... В каждом деле ищи еврея, верно? — спросил Фарафонов заплетающимся языком.
Я понял, что выпроваживать гостя на улицу уже поздно; если что худое случится с мужиком, век себя казнить будешь. Я догадывался, что Фарафонов не ставит меня ни в чих ни в нюх, но я-то себе истинную цену знаю, и из простой обиды не стану навлекать на него несчастий; пусть живет человек по своей завещанной судьбе, которая к нему благоволит, как бы Фарафонов ни поскуливал по привычке; де Бог слезы любит.
— Ты знаешь, мне предложили академическую дачу. От дармового и дурак не откажется, верно? А после покойника Благоволина остался в доме его родич. Живет и съезжать не хочет. Новое время — новые нравы. Решил по нахалке чужую сковороду облизать. Думал: я потычусь, поплачусь — и отступлюсь. Не знает он Фарафонова: я из глотки свое вырву. Мне бы сразу его под зад. А он попросил месяц сроку, чтобы съехать... Я пожалел, дал слабину... Ага! Ему понравилось. Я с ним по-хорошему; де, Семен Косухкович, освободите дачу. Он, негодяй, смеяться надо мною. Надо мною смеяться, гад!.. Год тянул. А я не отступаюсь. Раскалился... Искры летят. Думаю: судами задушу... А у меня друг — еврей Смидович; умный, черт, и никого не боится. Ну, вроде тебя. Он говорит: давай повезем рояль и втащим его силой. Я спрашиваю: а при чем тут рояль? Вот увидишь, при чем... Наняли рабочих, привезли на дачу мой белый старинный рояль. Дорогой рояль, еще от дедушки... Семен Косухкович дверь приоткрыл, а не пускает... Толкнул Смидовича. А он метр с кепкой. Дунь — улетит. Смидович упал, рояль на него; и неловко упал, для него неловко-то, а для меня очень даже ловко. Короче; упал и сломал мизинец. Мой друг сразу заорал на весь поселок. Я ему: не кричи так, ты же не баба. Мне даже стыдно за него стало. Не пойму, в чем дело. А он еще пуще блажит, будто его режут... Тут собрался народ, сосед говорит, надо звать милицию. Позвонили в милицию, прибыл участковый, составили акт. Смидовича повезли в больницу, там тоже акт составили о членовредительстве... Короче, дело пошло в суд... И уже через неделю Семен Косухкович предлагает мне; давай-де вместе жить на даче, как одна семья. А я ему фигу под нос: выкатывайся вон, дружочек... И так, через сломанный еврейский мизинец я въехал на дачу. Размышляй, Павлик сам. На то тебе и голова дадена. А ты всё напором, через колено... Хороший сюжет? Дарю вместо тысячи баксов. Не имей сто рублей, а имей одну хорошую голову.
— А при чем тут рояль?
— Вот и я Смидовича спрашиваю: а при чем тут рояль? “Потому что вещь габаритная, — говорит он. — А всякие габариты дают тень и скрывают истинность намерений... Вот, предположим, делаешь революцию для всех, а получаешь гешефт для себя...” Он же маленький ростиком, и когда потащили ящик, возникла в дверях невольная суматоха. Смидович решил бочком проскользнуть, чтобы создать в прихожей плацдарм для наступления...
Фарафонов гулко, с воем зевнул, обнажая зебры; коренные зубы были сплошь золотые. "Золото хорошо для пищеварения, — однажды пояснил Фарафонов. — Не бывает заворота кишок...” Он угрюмо, с тоскою пообсмотрелся, наверное, уже устал от болтовни и его потянуло баиньки, но свободного королевского ложа не находилось; Фарафонов заранее приглядывал себе нору, чтобы отлежаться до утра и не бывать в этом доме до следующего помутнения рассудка. Конечно, лучше провести ночь здесь, чем в вытрезвителе, где напинают и обчистят...
— И ты заплатил ему за палец?
— Ну, зачем же. За увечье заплатил дурак Косукхович... Мария Степановна, моя Нефертити, вы гулюшки? — позвал он хозяйку.
В комнате скрипнула кровать.
— Херушки, а не гулюшки... Привяжется, как слепой к тесту, и никак не отвяжется. Такой нахал, — бормотала моя Марьюшка, ширкая валяными отопками по полу. Она потеряла всяческое терпение и вместе с тем уважение к гостю. Старенькой надоел долгий шум, хотелось покоя... О! как я понимал её, ибо во мне зрела такая же буря, но я, уже зная будущее, смирял негодование.
Марьюшка появилась в проеме двери сниклая, сутулая, высоко задрав плечи. Фарафонов оскалился, сделал вид, что не расслышал укоризн. Но не стерпел, съязвил:
— Милая моя, Марья Моревна, да у вас никак горбишко за плечишки? А я вас было сватать собрался.
— Ну и что? Эка невидаль... У всякой бабы горб спереди иль сзади.
— Так лечить надо... Я вас к знаменитому профессору в Кремлевку отвезу. Рядом с президентом повалят и платить не надо... Я узнавал: койка в палате свободна. Будет ночная ваза из чистого золота, и молоко из колхоза “Сердобский", где коров кормят докторской колбасою по триста рублей за кг...
У Фарафонова язык без костей; лепит первое, что придет на ум, вроде бы с придурью, но всё складно как-то, с приговоркой. Видно, что прошел хорошую выучку в ЦК, где умели лепить горбатого.
— Горбатого только могила исправит, — глухо, но с улыбкою, откликнулась Марьюшка, с интересом разглядывая стол, словно бы без её участия обновились закуски и заедки; но там лишь прибавилось пустых бутылок...
Сердиться на Фарафонова она не умела, не любила и тайно побаивалась, как всякий смирный русский человек до времени боится власти.
— Да поди не каждого? — затеял Фарафонов новый разговор и снова длинно, с мучительным вскриком зевнул, словно затягивали на горле удавку.
— Каждого, милок, каждого. Такой гнетень навалят, любую спину испрямит. Это у татар, сидя. Там уж навсегда с горбом... Ага... И воскреснут с горбом... А мы народимся все прямые, как младени, без горбика.
Фарафонов снова мучительно с завыванием зевнул, стал теребить мокрый носишко, заламывать его на сторону, чтобы не уснуть; что-то вдруг раздвоилось у него внутри, сломалось, и стал Фарафонов походить на старого сморщенного ребенка.
— Ложились бы вы спать, Юрий Константинович. Уж, кабыть, не молоденький, в больших годах, а живете на рысях, бегом да скоком, — пожалела гостя Марьюшка. — Для вас постель налажена.
— В чужом дому не сплю. Боюсь помереть не в своей кровати. Сколько обузы... Скорая, милиция, дознание. Замучают без причины... Я лучше сердечных капелек приму и сон прогоню, — Фарафонов дрожащей рукою, расплескивая, худо попадая в бокал, налил коньяку. В бутылке еще оставалось много. — Пить или не пить, вот в чем вопрос! — Язык уже окоченел, заплетался, губы намокли и пошли пузырями, словно бы утроба переполнилась всклень... Да и то, сколько можно пить, сколько можно насиловать себя и для какой нужды? Словно бы кто-то враждебный, стоит за спиною и неволит, направляет руку... Фарафонов выпил с таким мучением, так окаянно затряс головою, что я подумал, вот его сейчас вырвет на кожаную желтую куртку с бархатными лацканами и на голубой галстук с толстым узлом, и на белую сорочку с черным воротником. Но Фарафонов одолел проклятое вино и победно вскричал: "Артиллертисты, Сталин дал приказ! Артиллеристы! Зовет отчизна нас!.."