Газета Завтра Газета - Газета Завтра 333 (16 2000)
Я говорю: невзрачный, затрапезный человек в каком-нибудь Дялиже — главный герой нашего времени. Мне возражают: маленький человек, маленькая польза — это несвоевременно. А то и вредно. В битве гигантов интересны только главкомы. По крайней мере — начальники их штабов...
Спор давний. По аналогии с войной несовместимы оказываются окопная солдатская правда, лейтенантская и генеральская. Наверно, так оно и должно быть. Только с условием, что всякая правда имеет право голоса.
Кто-то прорубает окно в Европу. Кто-то — в будущее человечества. А я вежливо стучусь в окошко отдельного заштатного человека. По его душу иду. Странствую в космосе русской провинции, которой в достатке и на московских улицах. Брожу одновременно в разных временах. Еду на своем полноприводном УАЗе — самой русской, самой национальной машине — по безвестным проселкам. Принимаю дома славных, скромных гостей из забытых российских земель. Получаю районные газеты. Здесь, в Москве, вблизи Думы и Кремля, эти люди наполняются особым светом. Образ какого-нибудь пропащего мужика из деревни Матюкино в этом невероятном сближении обретает черты исторические.
Этот невзрачный, потасканный, безвестный человек своей жизнью, судьбой дает ответ на самые острые вопросы дня текущего. Или, наоборот, убеждает в их неразрешимости.
Север. Тайга. Целлюлозно-бумажный комбинат, выпускающий гофрокартон, дымит день и ночь. Продукцию хватают с колес. Средняя зарплата рабочих — пять тысяч. Кризиса не предвидится, даже если еще один Чубайс пройдется по стране — Япония, Малайзия, Иран и Ирак, Турция все равно будут покупать эту легкую тару. Лесные стахановские вырубки тридцатых годов уже наполнились новым, сочным лесом. Через десять-двадцать лет можно будет сюда прийти по второму кругу лесоповала, оставив под заросли молодняка теперешние делянки...
То есть хочу я вам продемонстрировать возрождение России в одном отдельно взятом рабочем городке. И благие намерения умного директора в оказании, от щедрот своих, можно по старинке выразиться, шефской помощи жителям тех же северных лесов. Он берет в долю пришедший в упадок леспромхоз. Покупает в Татарии десяток новых КАМАЗов. Объявляет, что в десять-двенадцать раз увеличивает покупку леса у этого предприятия. И просит только об одном: мужики, съездите в Тольятти, пригоните машины. Я вам их дарю. Чисто символические суммы буду брать с вас в течение десяти лет. Машины уже там, в Татарии, можете считать своими. Не бойтесь, не обману. Да и как? Загоните лесовозы в тайгу — мне до них не добраться. Зарплату, конечно, больше трех тысяч в год гарантировать пока не могу. Но и это деньги...
Вы говорите мне об ужасе недоедания, детской смертности, угрозе геноцида, международной изоляции России, эмбарго, интервенции. А я ужасаюсь тому молчанию, которое установилось в "красном уголке" леспромхоза. Директор на трибуне, как он мне рассказывал, подумал, что у него что-то с головой случилось, слух пропал. Но глаза-то все видели. Эти понурые лица молодых мужиков видел, их вялые позы, блуждающие взгляды. "Они будто наркотиков наглотались, — рассказывал мне директор, когда я навестил его как земляка в гостинице "Россия", — будто их в советские времена сверхурочно заставляли работать без повышения тарифа. Будто они на скамье подсудимых сидели за какую-то мокруху-групповуху".
Он хотел осчастливить их, а напоролся на полное нежелание что-либо предпринимать для изменения своей жизни.
"В такую даль к черту на кулички мотаться — зачем это им надо, — говорил потом шофер, везший благодетеля до станции. — Они с голоду не мрут. Охотятся, рыбачат помаленьку. У каждого есть бензопила. Он втихаря на ту же делянку идет, валит кубов двадцать. Загоняет по дешевке скупщикам. На винище хватает. А то спит — и день, и второй. Сидит на завалинке. Курит самосад, махру. И вы думаете, ему плохо?"
Вот так же и я задаю себе вопрос: а что такое плохо для отдельно взятого человека? Да оказывается, легче определить государственные приоритеты, чем личностные. Так же и в "правах человека" невозможно разобраться. Навязанные нам правозащитные страсти завели нас в потемки человеческой души, замутили сознание, разъяли двуединство таких понятий, как Я и РоссиЯ. Теперь нас тоже, как мужиков-лесовиков из далекого архангельского леспромхоза, будут пытаться облагодетельствовать, а мы — на загородные участки нацелились. Нам бы картошку посадить. Мы уж как-нибудь без этого самого пафоса и патетики на хлеб с маслом наскребем.
Требуется национальный герой! Тот, который откажется от себя ради счастья Родины. Идеальный гражданин. Человек без комплексов — сплошное стремление к общему благу. Полная гармония на земле и богоподобие по пришествии на небеса. Одновременно ставленник нации и ритуальная ее жертва. И вы скажете, что таких не найти в наших уездных городках и новообращенных селах среди той публики, которой я отдаю предпочтение? Извините, псковские десантники оттого и назывались псковскими, что были уроженцами самых глухих северо-западных мест России. Говоря высоким языком, они именно оттуда, из глубокой провинции, вознеслись в вечность. Остались в памяти народа, если выражаться спокойнее...
Меня всегда огорчала мысль, что память народа, как и память отдельно взятого человека, к сожалению, тоже не всеобъемлюща. Из всей Куликовской битвы остались только имена Пересвета и Осляби. Время вымывает наше представление о героях. А небесные скрижали не каждому дано считывать. Надеяться остается или на искусство, или на абсолютную безыскусность.
ОТ ХХ ВЕКА ОСТАЛСЯ ФИЛЬМ "ЧАПАЕВ". Но остались и никому не ведомые письма Анны Никитичны Стешенко — легендарной Анки, которая последние годы своей жизни провела в Иванове.
Ее дальний родственник Н.И.Соболев послал мне несколько листков, хранившихся у него после смерти Анны Никитичны. Как он пояснил в сопроводительном письме, это часть переписки Анны Никитичны (Анки) с Любовью Феодосьевной Дубковой (женой Петьки), в 1918 году еще просто Любки. Вторые два письма датированы 1968 годом.
Эта переписка показалась мне документом эпохи, хоть и ничтожным по объему, но настолько выразительным, что я даже включил ее в свою новую книжку очерков "Свобода, говоришь?", которая выйдет в мае.
Итак, 1918 год...
АНКЕ-ПУЛЕМЕТЧИЦЕ ОТ ЛЮБКИ
...Дружки Петра сначала смехом меня донимали, рассказывали, будто ты его захороводила и отбиваешь у законной жены, пользуешься службой в армии. Сначала я не верила, чтобы баба с мужиками в войске состояла. У нас в деревне про таких одним словом выражаются. Разве бабье это дело — из ружья палить? Пускай мужики бьются друг с дружкой, а наше дело — дом беречь. В деревне у нас теперь одни старики остались, а ты видишь, какая ловкая — к тем, кто в самом соку присоседилась. К чужим мужьям. Горько мне и обидно до того, что иной раз думаю: хоть бы ранило разлучницу, только не насмерть, а прямо в харю, разворотило бы бесстыжую, чтобы век боле никто не глянул. Либо на покосе смотрю вперед себя на траву и мечтаю: вот так бы я и ее подсекла под саму юбку. Думаешь, ты одна такая смелая? Ничего, надо будет, и я за свое правое бабье дело воевать начну.
Не вяжись с Петром, тебе говорят. Он мужик не балованный, я у него первая, и он у меня тоже, мы венчаны перед Богом, а ты, шалопутница, только беса тешишь. Придет время отвечать на том свете, что скажешь?
Раньше Петр вина в рот не брал, а после того, как с тобой спознался, трезвым я его не вижу. Вот что ты сделала с человеком, змея подколодная. Нынче приезжал на побывку, просила его трубу поправить, того гляди, пожара в доме наделаю, крыша-то соломенная, — так он и ухом не повел. А когда уж в последний час перед отъездом ступил на лестницу, так я его за ногу обратно на землю сдернула — сильно выпивши был, свалился бы с крыши да шею свернул. Он уехал, а я реву и думаю: для кого же это, интересно, я его сберегла — для той обозной попутчицы?
Нет моченьки обиду терпеть. Сегодня ходила лошадей из ночного ловить, веревку арканом держу, а сама думаю: через сук бы ее перебросить, да петлю-то себе на шею, а кони пускай жизни радуются.
Петр — мой, слышишь ты, бессовестная женщина! Он меня одну любит и ко мне все равно вернется, а ты под другого пойдешь, а я под страхом смерти верность ему сохраню. Вот и отец его, Иван Данилович, тебе то же самое прикажет. Крутой он, скор на расправу, рука у него страсть какая тяжелая, и скоро к сыну в войско поедет, так и с тобой, шалоха, словцом перемолвится, когда это мое письмо тебе передавать станет. Ему обо всем про тебя доложено. . .