Анри Картье-Брессон - Диалоги
Однажды, уже не помню где, меня спросили, что я думаю о Leica, и я сказал, что он может быть долгим горячим поцелуем, может быть и выстрелом из револьвера, и кушеткой психоаналитика. С Leica можно делать всё что угодно. Фотография, которая меня трогает, начинается с появлением моментального фото: это фотографии Лартига.
Преклоняюсь перед Дуано. Ум, глубина Дуано, его человечность – он чудесный человек.
Нескольких фотографов я очень люблю. Мне нравится смотреть их работы, здесь есть соперничество. Конкуренции не существует, конкуренция – вздор, это бич нашей эпохи. Мы не лошади на скачках. Скажу вам прямо: я терпеть не могу спорт. Сейчас даже звёзды почти ничего не значат, только нации! Ужасно! Это заменяет войну… Что за концепция: быть самым сильным, быть лучшим!
Мне нравятся физические упражнения, я всегда очень любил одиночные виды спорта, такие как велосипед, плавание, ходьба, но соревнования – это нет.
Любопытно, что так говорит тот, кто выиграл соревнования.
Ну да, это так, но я с этим ничего не могу поделать, что вы хотите?
Вы знаете Алена Дуарину. Это кинооператор, мы вместе были в плену. В нашей компании он представлял кино, а я – фотографию.
Однажды в 1941 или 1942 году мы копали землю. Он сын моряка, капитана дальнего плавания. И вот мы надрываемся, ковыряем эту землю на ферме, и вдруг Ален говорит: «Слушай-ка, Анри, представь себе, что за этим холмом (а мы были на дне лощины) – представь, что за ним море».
Это изменило всю мою жизнь: почувствовать, что за холмом может быть море, держать взгляд за линией горизонта. Вот это и важно.
Мы всегда слишком много говорим
Интервью с Пьером Ассулином (19 9 4 г.)[64]
С чего начнем?
Как вам угодно, раз уж речь идет не об интервью, а о разговоре. Журналисты хотят всё получить, но не дают взамен ничего своего. Однако люди всё ещё вызывают у меня любопытство. И потом, я не люблю, когда меня просят объяснять. Мне не интересно «говорить о фотографии». Живопись, живопись, живопись! В моих глазах только она. С самого начала. А от меня хотят, чтобы я говорил о себе!
Это расплата за славу, оборотная сторона известности…
Фууу! Чепуха! Все мы известны нашему консьержу и Службе общей информации.
Согласен, но некоторые более известны, чем другие…
Всё это ерунда. Но известность – тяжёлая ноша. Надо быть одного цвета со стеной, не отказываться от себя настоящего и не забывать тех вещей, в которые веришь. Я всегда буду беглым заключенным. У меня уже есть медаль, и я ею дорожу, хотя она и шоколадная. Она имеет особый смысл, очень много для меня значит. Никогда меня не поймают на крючок, особенно на крючок «знаменитости». [Пьер] Алешинский прислал мне книгу, в которой я нашел такой афоризм: «Известность настигла его и задала ему славную взбучку».
Вы по-прежнему анархист?
Да, и всегда им был. С того момента, как мне открылось, очень рано, что кроме иудео-христианской и мусульманской цивилизаций есть и другие миры. Анархизм – это прежде всего этика. Она остается неизменной. Изменился мир, но не анархическая концепция, то есть недоверие к любой власти. Именно благодаря этому я нашёл решение той фальшивой проблемы, что зовётся известностью. Потому что быть знаменитым фотографом – это форма власти, а я этого не хочу.
Значит, то, что вы не позволяете себя фотографировать, надо понимать в этом смысле?
Конечно. Это не от склонности к секретам, тонкой стратегии или кривлянью, или ещё не знаю от чего ещё! Надо оставаться незамеченным. Сохранить себя любой ценой. Тот факт, что за тобой наблюдают, меняет твой взгляд на других. Люди не понимают этого, потому что мы живём в мире, где надо быть известным. Разве не глупа эта одержимость: «я, мне, моё…»? Они охвачены неистовым желанием что-то делать. Чтобы оставить след? Какое тщеславие! Какая иллюзия!
Действительно, вас никогда увидишь по телевидению…
Меня? А чего ради? Я не артист!
Далай-лама, к которому вы неравнодушны, там прекрасно побывал…
Мне важно знать, зачем он там был. Поскольку он политик, глава государства, он хотел привлечь внимание к своему делу. А для нас телевидение – это цирк с г‑ном Луаялем на арене. Кроме случаев, когда это происходит один на один. Это исключение. Что касается кинофильмов, я избегаю смотреть их по телевизору. Они не для этого сделаны. Телевизор слишком маленький. Актеры оказываются размером с мизинец.
Но вас затрагивает то, что происходит в телевизоре?
Этот нескончаемый прибой картинок? Да даже и не картинок, потому что это не визуальное. Это ничто. Такие люди, как Жюльен Грак, Сэмюэл Беккет или Луи-Рене де Форе на телевидение не ходят. Тем не менее это мои любимые писатели среди современников.
Вы фотографировали Жюльена Грака…
В первый раз я пришёл к нему, мы стояли, разговаривали, и у меня ничего не получалось. Не клеилось. Я ему сказал: «Извините, до свидания». Позвонил ему позже: «Можно повторить?» И тогда я сделал эту штуку с его пронзительным взглядом. Это опасно, потому что когда фотографируешь кого-нибудь, всегда приходится что-то говорить. Если не говоришь, люди этого не понимают. Тогда как чей-нибудь портрет рисуешь в молчании. Но давайте поговорим о чём-нибудь кроме фотографии…
А писатели-классики?
Некоторых я все время перечитываю. Сен-Симона, который меня захватывает, Ницше, Стендаля, Монтеня, Бодлера, английские романы, Рембо, конечно же. Не забываю и Арагона-сюрреалиста периода 1926 года, «Парижского крестьянина». И ещё Джойса и Пруста, с которыми я не расстаюсь. На самом деле сегодня мои писатели те же, что и всегда. Сколько ни перечитываю «Пленницу», это всегда свежее чувство. Когда я покидаю область французской литературы, это происходит чаще всего затем, чтобы читать что-то по тибетскому буддизму или ещё по японскому дзену, который ближе западным людям.
Вы верующий?
Никогда им не был. Мои родители – левые католики. Но когда я был маленьким, библейские истории меня ужасали. Что я вынес из христианства, так это любовь. Именно по этой причине я предпочитаю Песнь Песней всему остальному. А что я вынес из буддизма, так это сострадание.
А что ещё дал вам буддизм?
Он мне позволил меньше страшиться вопроса, который меня преследует. Это не пространство, а время, бесконечно малые длительности, полнота мгновения. Время – это условность. Буддизм говорит нам, что оно не линеарно, не идет в единственном направлении. Мне нравится, когда астрофизики, например Хьюберт Ривз, осмеливаются сказать: «На данный момент мы не знаем». Это утешает. В молодости я так ненавидел позитивизм! Андре Бретон и сюрреализм позволили мне как можно быстрее от него сбежать. Благодаря буддизму, оказавшему на меня большое влияние, я смог лучше справиться с проблемой времени.
И в фотографии тоже?
В этом отношении в фотографии есть нечто убийственное: «Это кончено! Вперёд, к следующему!» В буддизме ценится именно мгновение. Люди слишком много размышляют, кстати и некстати. В одном из своих писем Сезанн говорит: «Если я начинаю думать, когда рисую, всё пропало». Сегодня художники меньше смотрят. Они слишком много думают. Это придаёт авангарду так называемый академизм. Надо переживать мгновение в полноте, это единственный способ быть в том, что ты делаешь. Отсюда моя страсть к Leica. Это аппарат, который возвеличивает мгновение. Тогда как Refex шумные, они беспокоят, и это всё меняет. Что касается Rolleifex, он вынуждает смотреть на людей через пупок, это мешает.
Кто из людей больше всего повлиял на ваше мировоззрение?
Прежде всего мой дядя, который был в некотором роде моим мифическим отцом, потому что мой, настоящий, умер на войне, когда я был слишком молод. Он приводил меня в свою мастерскую. Затем был художник Андре Лот. Я посещал занятия в его Академии. Он говорил мне: «Почти сюрреалист, красивые цвета!» Мой вкус к форме, композиции и геометрии в фотографии происходит оттуда. Не умею считать, но золотое сечение определяю точно. Всё это происходит без предварительных размышлений. Это входит в тебя до такой степени, что становится рефлексом. В эту минуту, глядя на вас, я поражаюсь соотношению линий ваших очков и маленького столика за вами. Когда вы слегка наклоняете голову, одна линия продолжает другую. В этом есть пластический ритм. Мой глаз безостановочно находится в состоянии возбуждения, даже если у меня нет аппарата. Именно во взгляде я нахожу удовольствие. Есть другой человек, который на меня сильно повлиял. Это Териад, мы дружим с 1930‑х годов. Он мой гуру. У нас небольшая разница в возрасте, но я никогда не осмеливался обращаться к нему на «ты». Из уважения. Именно он двадцать лет назад сказал мне: «Ты сделал в фотографии всё, что мог, ты не сможешь продвинуться дальше. Тебе следует заняться живописью и рисунком». Он был прав, это очевидно. Я сразу же последовал его совету.