Газета День Литературы - Газета День Литературы # 172 (2010 12)
Восьмидесятилетие Мастера – хороший повод, не задевая вопросов, просто поздравить его и от души пожелать дальнейшей работы. Что я и делаю. Но тема моя – проклятые вопросы и драма мыслителя, ими окружённого.
Его репутация, отшлифованная такими писавшими о нём коллегами, как Виктор Астафьев, Владимир Солоухин, Вадим Кожинов, Евгений Евтушенко, Виктор Лихоносов… а в самое последние годы – покойный Станислав Золотцев и Владимир Бондаренко, – зиждется на том неоспоримом факте, что в эпоху обязательного советского атеизма он сумел выносить в душе и явить в творчестве истинно-русское, то есть неколебимо православное мироощущение. И хранителем этого простого и непобедимого образа мыслей является по сей день. И на благо русскому духу постарался привить высшие достижения мировых духовных систем, прежде всего – восточных. И сохраняет мистическое дыхание русской святости, целостный образ Родины – в нынешней смуте. И передаёт людям это богатство, открытое им "в потайных нехоженых пространствах души", ибо не заботится о законе, а находится в потоке благодати этого состояния" .
Никак не умалая столь важную роль хранителя изначально-русского самосознания, я всё-таки склонен повнимательнее всмотреться у Юрия Ключникова в то базисное состояние души, которое лежит в истоке драмы и определяет её ход.
Этот исток – именно драма, и ход её достаточно непредсказуем, – если брать именно исток самосознания. Тот есть тот исторический момент, когда оно осознаёт себя.
Момент – когда истина разрывается между войной, обрушившейся на десятилетнего советского мальца, и той памятью довоенной поры, которая остаётся ощущением счастья.
Какого счастья?! А Гулаг? А страх репрессий? А чувство осаждённой крепости?
Да! Это потом, в позднейших прозрениях всё встанет в трагическую цепь советской истории. И следующие поколения уже не узнают никакого изначального счастья: того, какое вошло в первосознание "детей Октября", – то есть веры, что счастье в принципе возможно. Называйте его коммунизмом (на земшаре или в отдельно взятой стране), мировой революцией (или единением пролетариев всех стран). Эту веру можно потерять, но надо же иметь, что терять. В этом смысле довоенные мальчики оказались последними идеалистами советской эпохи. Им было куда возвращаться – они "возвращались в детство, как домой, к безумной, беззаботной благодати", понимая, что "беззаботность" – синоним "безумности", но не смывая этих счастливых строк из печальной повести своей жизни. Да, им пришлось узнать, чего стоят идеалы, но идеалы-то были. Русское окно прорубилось в ужас мировой войны, но – окно же, а не бездомье. Надо было совместить заоконный ужас с теплом Дома, по-сибирски прочного и тёплого.
Вот тут-то душа и должна выдержать испытание на слом.
Не на слом строки. Тысячи своих строк Ключников выдержал в рамках державинско-пушкинской гармонии, не польстившись ни на какие авангардистские уловки.
Выдержать надо то, что разрывает и ломает строку изнутри. Ежемгновенно и бесконечно. Законно и благодатно. Природно и непоправимо. Смертельно и освобождающе.
Куда судьба направит, в рай ли, в ад ли?
Разгадывать не стану Божий план.
Бывало, кто-то собирался в Адлер,
А приплывал с конвоем в Магадан.
Этот петлёй обернувшийся маршрут действует отнюдь не только как невесёлая шутка. Действует то, что эти пункты стянуты воедино. Что каждая строка начинена взрывной смесью.
Понятно, что рай и ад – излюбленные клеммы чёрного и белого, живого и мёртвого, хрупкого и твёрдого, лживого и истинного – это в любой молекуле мироздания и это – в любой поэтической ячейке ключниковского миростроя.
Рай и ад – только в сцепе; иногда они меняются ролями: рай оказывается невыносим, ад – спасителен, а главное: эти состояния уживаются в одном и том же сердце.
"И вновь вздыхает русский ангел под ношей дьявольской своей".
И надсаживается душа, и изнемогает строка от проклятого вопроса: как совместить одно с другим?
За пряслом ждёт безгрешный ад,
что раем наречён от скуки.
Ты из него сбежишь назад
к жестокой жизненной науке.
Тогда вопрос: а жестокая жизненная наука – предполагала ли такую судьбу? Реальная судьба – обещала ли такую ношу?
Да! Предполагала. Обещала. И определила – навсегда. Та самая судьба спасённого от пекла войны подростка, которую он разделил со своим поколением.
В общей форме: "адский штемпель" войны впечатывается в детские души; "не понять", какая сила "через кошмар военный пронесла"; "я удивляюсь, как я уцелел".
Но эта общая беда всё время просверкивает нестерпимыми искрами… счастья! Вывезённый с горящей Украины спасёныш попадает на Волгу и… "блаженствует в саратовском раю". Почтальоны привозят повестки прямо в поле… Трактора готовятся, как к бою. Колхозный председатель велит подвозить харчи работающим крестьянкам, "конные вручает повода". О, счастье! Как вкусен деревенский хлеб, такого ещё не было в жизни! Скученный барачный быт, первая женская ласка. Печи, разжигаемые кресалом…
Я опираюсь на штрихи, которыми обрисована та пора: индивидуальный почерк, диалог огня и нежности, смертельно-живительные контрасты.
Сибирь, шахтёрский город. Солдаты, уезжающие спасать Москву. Остаются – недоростки, смельчаки из базарной шпаны – сбывать дезертирам уведённые у солдат награды. В кварталах – драки, вплоть до поножовщины. В школе – госпиталь. Стихи о трелях соловья в ходе подшефного концерта. Отеческое нравоучение покалеченного слушателя:
– Толк из тебя, быть может, мальчик, будет,
Когда оставишь выдумки свои –
На тех полях, где умирают люди,
Им не поют с берёзок соловьи.
Толк вышел. Мальчик выучился. Окончил филфак прославленного Томского университета. Поработал учителем, журналистом, редактором… Сделал нормальную карьеру и – по партийной уже линии – был отправлен в Москву учиться дальше. На целых два года! Два года "партийный небожитель" бешено читал в столичных спецхранах книги. Повышал квалификацию. И как-то, коротая время в общежитии (а может, в буфете), узрел, как "в ночной тиши Фаворский вспыхнул свет".
А раньше что, не видел света?
Из партии его исключили – за чрезмерный интерес к религии…
Постойте. А в партию он как попал? По неведению? Никогда не поверю. В октябрята-пионеры ещё можно было влететь в общем потоке, в комсомол – тоже, если не очень умничать, – но в партию – только если ты этого осознанно хотел.
История исключения Юрия Ключникова из партии в 1982 году со вкусом описана и откомментирована во всех его биографиях. И как он в партии восстанавливался (этого ж тоже надо было очень хотеть), и как вылетел окончательно, припёртый к стенке провокационным вопросом: "Скажите, Ключников, как вы относитесь к Иисусу Христу?"
Изысканный же партийный иезуит задал вопрос! Ладно бы, воспарил в какие-нибудь идеологические туманы, где можно долго петлять и выворачиваться. Так нет же, сообразил повернуть дело так, что надо было предать Христа – персонально.
Предать Ключников неспособен.
Он отвечает максимально политично и, кстати, по сути дела абсолютно правильно: "Если бы современные руководители СССР хоть чуточку походили на Иисуса Христа, наша страна не оказалась бы в кризисной ситуации".
В 1982 году ситуация именно такова, что её ещё можно попытаться выровнять. (В конце концов, партийные небожители зажгли свечки и пошли в церковь. По команде.)
Ключников ничего не умеет делать ни по команде, ни вопреки убеждениям.
Так кто он по убеждениям? Коммунист? Или христианин? Или, может, тайный христианин, прикрывающийся партбилетом?
Вот в это прикрытие я никогда не поверю. Не тот человек. И ни в какое антипартийное диссидентство его после исключения из партии не затащили. Хотя пытались.
Я думаю, что в его душе жило (всегда жило!) ощущение некоего высшего начала, в свете которого получают смысл и Советская власть (другой нету), и христианское вероучение (Фаворский свет). Он не мог примирить этот свет и тот. Он только старался вместить в душу всё: и расстрельные списки 30-х годов, и победный триумф 1945 года. Необходимость бить сукиных сынов, и всеобщую любовь к людям. Как всегда, он кровавил душу о самые острые сколы этой единой и неделимой, расколото-невменяемой реальности.