Лев Аннинский - БАРДЫ
Только иногда, разыгрывая очередную «историю» (как милиционерша Л.Потапова вышла замуж за эфиопского принца; или как псих мечтает: «то ли стать мне президентом США, то ли взять да и окончить ВПШ»), рисуя такие-разэтакие тюремные рОманы, вздохнет украдкой:
О, Боже мой, Боже мой, Боже!
Кто выдумал эту игру?
И мы, затаив дыхание, задаем себе тот же вопрос: о Главном Выдумщике.
Критики, зацикленные на том, что в бардовскую поэзию Галич пришел из театра, что он был профессиональным актером, что его пьесы и фильмы по его сценариям шли в свое время по всему Советскому Союзу, объяснили его песенный секрет тем, что он пересадил «одно в другое»: дескать, перед нами Театр. Театр Одного Актера. Действо, разыгранное по законам одноактной пьесы, скетча, водевиля.
В первом приближении это, конечно, так. Но надо еще эту «метонимию» положить на «музыку стиха».
Со свойственной ему виртуозностью это сделал Андрей Синявский в очерке о поэзии Галича на радио «Свобода» в ноябре 1975 года:
«На вырубленное и выжженное место пришел одинокий поэт, затейник, с обшарпанной гитарой в руках, тяжело переставляя ноги, задыхаясь».
Что «затейник» - понятно. Интереснее объяснить другую поразительно точно учуянную Синявским черту ситуации. Затейник - одинок.
Может ли «площадной певец» быть «одинок»?
«Есть магнитофон системы «Яуза» - этого достаточно»?!
Как совместить вспыхнувшую подобно степному пожару популярность Галича (в 60-е годы его голос побежал по магнитофонной ленте от дома к дому) - с обликом «усталого волшебника», не смешивающегося с толпой - пусть даже с толпой поклонников?
Галичу было под пятьдесят, когда «все это» началось. Пик был в мае 1968 года - Галич - звезда Первого Фестиваля бардов в Академгородке под Новосибирском; сразу же после этого начинаются запреты, и слава, стремительно вспыхнувшая на том фестивале, так же стремительно уходит в андеграунд.
Стоять под софитами Галичу, профессиональному актеру, привычно.
«Высокий, стройный, в небрежно повязанном поясом сером мохнатом пальто, с небольшими усиками над яркими губами гурмана - казалось, своей аристократичностью он должен был шокировать плебейское братство бардов… Ан нет! Он-то и был бардом номер один».
Виктор Славкин, увековечивший этот триумф в своей эффектной зарисовке, не объясняет второй половины уравнения. Что аристократ-сказочник, усталый затейник возвышается над небритой Россией «шестидесятников», - это понятно. Но почему «плебейское братство» принимает его песни как свои и приходит от них в восторг?
Эффект театрального представления?
Синявский объясняет: перед нами - великий Актер, который сам себе и театр, и декорация, и драматург-импровизатор. «Синтез в одном лице».
Отсюда - магия текста. Текст замыкается в объеме миниатюрной драмы, внутри которой рассажен еще и миниатюрный зрительный зал («А из зала мне: - Давай все подробности!»), и непременно кто-то кого-то слушает, и весь рассказ - сплошная байка.
Ощущение кулис, задника, суфлерской будки.
«Стихи не просто поются, то есть растягиваются, как это бывает обыкновенно в романсах, но перебирают ногами, играют всем телом, упражняются и укореняются в ритме и в мимике».
Акцентированность драматургических ходов и жестов оттуда же - из театра.
А.Синявский:
«На театре, знаете, не разгуляетесь - десять метров, пять минут… Железный закон сцены, чтобы долго не прохлаждались, но, произнеся положенные реплики, проваливались бы в люк, укрепляя осознание ящика, куда все укладывается, сценической площадки, пускай и разъехавшейся, выражаясь фигурально, на полсвета, но все-таки площадки, пространства, которое только потому мы и воспринимаем, что оно измеряется границами, стенами, столбами, точным началом и безусловным концом инсценированной на подмостках, в трех измерениях, песенки».
Рифмы - физиологически ощутимые - защелкиваются на концах строк или, вернее, ощелкиваются. «Не какие-нибудь глагольные», а - ананасами-ассонансами оперяющие строфу. «Какое-нибудь редкостное или жаргонное словцо… подобное затвору… на закушенном, взятом за горло слове».
Гениальный слух моего учителя Синявского выявляет в песенной стихии Галича то, что спрятано за пределами стихии, алкашно-бандитской стихии, вернее - на пределах: на гранях, на границах пространства «гульбы», ей, «гульбе», как раз и обозначены здесь тайные пределы.
Стенки. Задник. Ящик.
Закнутость - лейтмотив. Возврат - лейтмотив.
Пространство не разворачивается, а сворачивается.
В контраст «разбеганию» романтиков-шестидесятников - ощущение плена, духоты, сдавленного горла.
«Цыганский романс» Галича вроде бы перекликается с подобными мотивами у Анчарова: и там, и тут человек «встречает бога». У Анчарова от этой встречи душа раскатывается в бесконечность, в сквозящий космос. У Галича - схлопывается в замкнутость, заваливается в «божий мир» как в чадный «трактир».
«Говорят, что есть на свете острова, где растет на берегу забудь-трава», - поет Галич, и совершенно ясно, что это не просто выдумка, а выдумка, представляемая нам именно как выдумка, и ничего больше. Визбор в аналогичном случае поет: «Глянь: страна Хала-Бала!» - выдуманная страна у него выводит душу на шутовской простор. Галич же вводит душу в шутовскую клетку, из которой нет выхода. Оба шутят, но какой контраст мотивов!
Бандит- спортсмен, сносящий с ног заграничного соперника, -это же почти вариация из Высоцкого! Но у Высоцкого такой бандит действует от полноты собственной дури, и Высоцкий с ним себя - от полноты солидарных чувств - ассоциирует. А у Галича над бандитом-спортсменом маячат всякие «федерации, хренации», они его дергают за ниточки, как марионетку, и с кем ассоциирует себя автор, усталый волшебник, определить невозможно: он возвышается надо всем, словно хозяин кукольного театра. Или как бог, пусть даже и похожий на пропойцу.
Мотив подмены тут - постоянный. У Городницкого «атланты держат небо на каменных плечах», и поэт держит небо вместе с ними, и слушатели - тоже. У Галича эта ситуация изначально предстает как профанированная: «Я спросонья вскочил - патлат, я проснулся, а сон за мной, мне приснилось, что я - атлант, на плечах моих - шар земной!» И никакой безбрежности, и никакого «неба» - все немедленно загоняется в ящик, в досье, в бесовскую «кагебешную» картотеку.
Окуджава, когда поет о солдатике, даже о бумажном, - он ведь тоже себя с ним ассоциирует. Галич не ассоциирует себя ни с кем из своих персонажей. Солдаты шагают в ногу - мост обрушивается. Потому что надо всем - «колебательный закон».
Закон. Бог. Федерации-хренации. ЦК. КГБ. ВПШ. Бесовщина всеобщей подмены.
По неотменимой традиции Галич салютует и Вертинскому - предтече предтеч. Прямая перекличка: «Нам «ужин прощальный» - не ужин, а сто пятьдесят под боржом». У Вертинского ужин - мистическая трапеза - у Галича подменная профанная «закусь». У Вертинского - наив, у Галича - горькое знание: «бумажная роза» засунута в «оскаленный рот». У Вертинского роза - настоящая, хотя все думают, что - бумажная. И бриллиант там - чистой воды, хотя все уверены, что - бижутерия.
А Галич знает, что все это именно бижутерия. Что этот театр, этот балаганчик, этот «трактир» - сплошная подделка. Несмываемый грим: Добро на самом деле - Зло а Зло на самом деле - Добро. Правда неверна, а неправда верна. Черное означает белое, белое - черное, и «веселая ртуть» играет роль серебра.
Не потому ли в 1968 году и внемлет Галичу так завороженно «небритая братия» шестидесятников-романтиков, что чует в его опыте то, что ей не дано: знание тайных пределов?
Нет, Галич - это не «театр одного актера». Это религиозное действо катакомбного жанра. Страсти Христовы, разыгрываемые марионетками как бы в шутку. Сублимация искренних слез, не находящих иного выхода, кроме пещерного лицедейства. Замкнутое пространство, ящик, камера, погреб, клетка, пенал. Вертеп.
В роли господа-бога - одинокий хозаин театрика, усталый затейник «с обшарпанной гитарой в руках».
Над блочно-панельной Россией,
Как лагерный номер - Луна…
Это же классически-традиционный вертеп, только выстроенный из «современных материалов».
Ой, не надо «скорой помощи»!
Нам бы медленную помощь!
«Скорый» врач обрезал помочи
И сказал, что помер в полночь…
Это же классически-традиционный крик шута, размазывающего морковный сок, но знающего, что за порогом театрика убивают по-настоящему:
И черные кости лежат на столе,
И кошка крадется по черной земле
На вежливых сумрачных лапах.
И мне уже дверь не успеть запереть,
Чтоб книги попрятать и воду согреть,
И смыть керосиновый запах!