Газета День Литературы - Газета День Литературы # 83 (2004 7)
"Верность сюзерену" — та черта рыцарского идеала, которую Император Павел хотел воспитать в своих подданных, не делая сословных различий. Так, он впервые привел к присяге крепостных крестьян. Й. Хейзинга следующим образом определял рыцарскую верность: "...одна из добродетелей действительно зародилась в сфере аристократической и агональной жизни воинства... ранней эпохи, а именно верность. Верность есть преданность какому-то лицу, делу либо идее, безусловная преданность, исключающая всякие дискуссии о ее причинах и не допускающая сомнений в ее постоянной обязательности". Сам Павел Петрович был образцом в этой добродетели, являя верность Богу, божественному мироустройству и самодержавию даже до смерти.
Брянск
Статья подготовлена для книги Ю.Соловьева "Заметки о духовном облике императора Павла I"
Юрий Буйда СЕМЬДЕСЯТ ТРИ СЕКУНДЫ Рассказ
Большая лохматая собака, которую кормили кому не жалко, жившая в нашем дворе, заболела. Ее покусали крысы, и хвост у нее облысел и распух до безобразия. Говорили, что хвост нужно удалить, тогда пес выздоровеет. Собака жалобно смотрела на столпившихся вокруг детей, и из глаз у нас текли слезы.
— Разойдись! — скомандовал остроносый парень в рваной майке, вскидывая обрез двустволки. — Один выстрел — один хвост.
Он выстрелил, и весь заряд картечи попал собаке в живот и шею.
Парень выругался.
Две девочки в полуобморочном состоянии, стараясь не смотреть на вывалившиеся собачьи внутренности, поползли в лопухи.
— Ну ты и мудила! — сказал мой отец, вышедший на звук выстрела с намыленной щекой (он всегда брился на ночь). — Брось ружье и пшел вон!
— Я ж не нарочно убил! — закричал парень. — Ну промахнулся! Была бы пуля, а то — картечь! Не верите? Гадом буду!
— Я сказал: поди вон! — повторил отец.
— Гадом буду! — Он уставился на обрез двустволки и отчаянно завопил: — Гадом же буду! Не верите?
И выстрелил себе в лицо.
Отец спрыгнул с крыльца, подхватил его на руки и помчался со всех ног в больницу — она была неподалеку. Вернулся через час. Сказал, что во втором патроне был только черный дымный порох, поэтому глаза у парня целы, а с кожей врачи что-нибудь сделают. Мне еще долго снился синевато-желтый всполох огня, вырывающийся из короткого ствола и на долю секунды обдающий адским сиянием какую-то безглазую и безротую маску.
— Рот был, — поправил меня парень, как только вышел из больницы. — Зажмуриться-то я зажмурился, а рот забыл закрыть — орать-то надо было чем. Весь дым через жопу вышел — со свистом. А язык почти до корня сжег. Хочешь посмотреть?
Я отшатнулся.
— Если к тебе станут приставать, только скажи: Синила своих в обиду не дает, — он важно кивнул мне. — У нас свой закон. Держи пять.
И протянул мне четыре пальца — пятый отгрыз злой цыган, закусывавший детскими пальцами водку. На самом деле он лишился пальца, сунув руку в электромясорубку, потому что хотел проверить, есть ли глаза у жужжавшего внутри зверька, которого тетки в столовой называли Электричеством.
Так я познакомился с Синилой.
Даже отец родной Синилин называл его этой кликухой.
Лет с четырнадцати этот парень участвовал во всех больших и малых драках, кражах и грабежах, случавшихся за рекой, в Жунглях или поблизости, сам со смехом называл тюрьму "мой дом прописанный", а когда оказывался на свободе, мыкался то на уборке улиц, то на разборке полузатонувших барж, а то и болтался просто так, руки в брюки — длинный и красный нос, впалые синеватые щеки с черными точками въевшегося пороха и клок прелой соломы на кое-как вылепленном угловатом черепе. На свободе он всегда ходил в лаковых остроносых ботинках — одних и тех же, конечно, купленных после второй отсидки на первые честно заработанные деньги (помогал соседу крышу черепицей крыть). Башмаки были покрыты мелкими и крупными заплатами, каблуки много раз менялись и подбивались стиравшимися в прах подковками, и в свободное время Синила, расположившись на скамейке во дворе, зубной щеткой, какими-то гвоздиками и иголками, кремами и мазями доводил свои "крокодилы" — так он называл любимейшую обувку — до совершенства.
Во дворе у них рос двойной тополь, застилавший пухом землю и крыши, пушивший и всю весну и начало лета, выбрасывавший то там, то сям топольки-пасынки. Стареющему Синилиному отцу с каждым годом все труднее было бороться с тополем, но спилить двойное дерево он побаивался: всякий раз, отправляясь в тюрьму, Синила обещал отцу все зубы через задницу вырвать, если тот хоть приблизится с пилой или топором к тополю. "Да от него вреда больше!" — вздыхал отец. "Вреда! А о чем же я в тюряге мечтать буду? Девки у меня нет, ты — и есть ты, мать давно сгнила в родной земле, — роднее тополя никого и нету".
Когда Синила, исхудавший и полубольной, весь покрытый фурункулами и новыми татуировками, вернулся с последней отсидки, он нашел двор совершенно заросшим тонкими тополями. Состарившийся отец объяснил, что сил у него уже не осталось на резку пасынков, копку и боронование двора — одолело его дерево, вот и махнул на него старик рукой. Точно так же он отнесся и к женитьбе сына на известной городской дурочке Няне, девушке лет тридцати, мастерски изваянной Господом, который в пылу творчества забыл наделить Няню умом. К своим тридцати она успела познакомиться со множеством мужчин, но не утратила ни стати, ни глупости. А Синила, пришедший свататься, конечно же, пьяным, но в блестящем пиджаке, своих знаменитых "крокодилах" и с цветами, ей определенно понравился. А когда он отвел ее в соседнюю комнату и показал свои татуировки, особенно на выдающихся местах, Няня заявила родителям, что готова замуж хоть сейчас. И только за Синилу.
— Хоть за телеграфный столб, — без улыбки сказала ее мать. — Но только чтобы в паспортах была запись. Чтоб по-людски, а не по-собачьи.
— Да мы и по-собачьи могем! — подмигнул Синила невесте. — Но сперва, конечно, по-людски.
Свадьбу гуляли в доме Синилиных. Старик Синилин сидел в застегнутой под кадык белой рубашке рядом с мамашей Няни, которая пила водку с вишневым компотом и пела подряд все песни, какие только помнила, но пела почти шепотом, боясь, что и ее примут за сумасшедшую.
Синила был в блестящем синем пиджаке и рассказывал о лагере на севере Мордовии, где он сидел в предыдущий раз. Там вместе с ним мыкали срок сотни три-четыре хороших мужиков, которые решили совершить побег на цеппелине. Всякие там насосы, запасы газа и прочая железная механика, включая причальную мачту высотой с трехэтажный дом, находились метрах в двухстах от колючки. Охране было наплевать на скелет цеппелина, потому что никто его уже давным-давно не использовал по назначению. Да и металлический остов летательного аппарата был похож на рыбий скелет после основательной выварки: ни мяса, ни шкуры. Братство отчаянных зеков, целыми днями валившее и таскавшее лес, по взаимному уговору ночами срезало друг у дружки со спины кожу для обтяжки цеппелина и складывало куски в бочки, зарытые у самой проволоки и политые сверху соляркой, чтоб сторожевые псы не учуяли. У некоторых зеков спины сами заживали, иным же приходилось пересаживать кожу с лица на спину. "В лазарете у нас все было схвачено, — пояснил Синила. — Врачи были политические, лететь с нами не хотели, но помочь — помогали". Когда кожей заполнили сорок железных двухсотлитровых бочек из-под рыбьего жира, зеки в три ночи прокопали подземный ход к холмам, где находилась мачта для цеппелина, а еще через неделю обтянули остов кожей при помощи специального клея — его месяцами вываривали из свиных костей, остававшихся в лагере после еды. Клей что надо. Двести с лишним человек пролезли подземным ходом, набились в гондолу цеппелина, вручную накачали его газом и вручную же, чтобы шумом не привлекать охрану, раскрутили огромные пропеллеры. Трудились до рассвета, не жалея сил, и вот с первыми лучами солнца над мордовскими холмами поднялся цеппелин "Воля". Огромное сигарообразное сооружение отчалило от мачты и двинулось на юг, чтобы, совершив одну посадку на Цейлоне для дозаправки едой, выпивкой и женщинами, а также соляркой для двигателей, продолжить путь на один из островов Индонезии — называется Комодо. Знающие люди говорили, что местному населению было наплевать на пришельцев, лишь бы ихних баб не трогали, а больших ящериц-драконов, водившихся там в изобилии, можно приручить и для охранно-сторожевой службы, и в зоопарки продавать за большущие деньги, и в пищу употреблять, — и вообще Комодо — это как раз то, что нужно было людям, годами валившим лес и не желавшим возвращаться в квартиры с капающими кранами, засоренными нужниками и тяжелой работой, сколько бы благородства ни усматривали в ней власть и жены. Словом, цеппелин взлетел, мужики налегли на весла, раскручивая пропеллеры, как вдруг кому-то на радостях вздумалось закурить "беломорину". Не успел он чиркнуть спичкой, как цеппелин вспыхнул, и металлический скелет длиною триста пятьдесят два метра упал на лагерные бараки. Охрана открыла огонь, злые псы бросились на зеков. Во всей этой заварухе один Синила проявил сообразительность: он не бросился в тайгу и вообще в бега, нет, он спрятался в выгребной яме лагерного туалета, где и пересидел и бунт, и усмирение бунта, и ремонт лагеря, и вообще все трудные времена, и только после этого подал голос. Его вытащили, отмыли, накормили и досрочно — правда, условно — освободили.