ВПЗР: Великие писатели Земли Русской - Игорь Николаевич Свинаренко
– Это – да.
– Это же стиль государственного деятеля!
– Но он остановил время. Оно не движется никуда.
– А вам бы хотелось олигархов и чтоб они вывезли все деньги в Панаму? Было б лучше?
– Да тут особо и денег нет.
– А было б хорошо, если б он передал Березовскому всю вашу экономику в управление? Борис Абрамыч очень хотел тут у вас что-то получить…
– А знаете, что мне Березовский говорил? Когда я получала премию «Триумф»? Он тогда подсел ко мне за столик – а там еще были Жванецкий и Вознесенский, – и мы немного поговорили. Я его спросила: «А чего это вы вот так заигрываете с Лукашенкой?» И он ответил: «Светлана, я хочу вам сказать вот что. Я знаю всех главных политиков на постсоветском пространстве, – а Батька тогда только второй год был, – так вот это один из самых талантливых». Я ему не поверила тогда. Но вот прошло 20 лет, есть о чем задуматься… А мы же тогда смеялись над ним: колхозник! Политическое животное! Я все время помнила эти слова Березовского…
– Вот так часто мы считаем себя умными, а потом оказывается…
Передатчик или ретранслятор?
– Старый спор: писатель – это передатчик или ретранслятор? Одни говорят, что они придумывают и записывают придуманное, а другие уверяют что у них само пишется, приходят откуда-то мысли и переходят на бумагу…
– Ничего само не пишется. Насчет трансляции могу только сказать, что я не могу себя транслировать бесконечно. (Это про интервью и выступления, которые после присуждения ей «Нобеля» идут бесконечно и давно ее утомили. – И. С.)
– Ну вы, наверно, таки ретранслятор, – вы ж даете людям сказать, передаете нам их слова. Пропустив их через свою редактуру.
– Да, даю сказать тем людям, которых никогда не слушали. Я ищу ответы на вопросы, которые меня интересуют. Мне самой хочется понять какие-то вещи. И то, что я поняла, то, к чему я пришла, – я высказываю через посредство вот такой формы. Как это назвать? Даже не знаю как. Ретранслятор? Я не очень задумываюсь о таких вещах. Для меня важен сам процесс познания как такового.
– А вы могли бы искать ответы на свои вопросы, познавать мир, людей – и не транслировать это? Чисто для себя? Ни с кем не делиться?
– У меня же профессия. Это наша с вами профессия… Я ничего другого делать не могу. А вот вы – могли бы говорить с людьми и не писать?
– Не знаю. Не пробовал. Вот я часто задаю себе вопрос: если бы мне платили зарплату, как депутату Госдумы, и мне не надо было зарабатывать на хлеб, то что б я делал? Возможно, просто лежал бы на диване…
– Я бы все равно писала.
– Вы – да. Вы давно уж получили кучу премий и денег, но пишете. А я? Пока ответа нет. И вот у вас появилось еще больше свободы. Вы можете теперь вообще все сказать. Может быть, для вас настало время некой новой откровенности. Вы уже можете сказать вообще все что угодно, и никто ж не отмахнется от слов нобелиатки, все будут вникать, думать! Есть у вас вот такая новая свобода? Исповеди дочери века можно от вас ждать?
– Это зависит не от успеха, не от звания, – а от внутреннего какого-то движения. Действительно, я рада, что движусь. Успех – и эта премия – дают не расслабление, а наоборот, ответственность: я не могу уже сказать все. Вот недавно в самолете ко мне подсаживается журналист, друг мой. Мы говорим про разное, а завтра… я читаю это в газете. Я не собиралась это публиковать! Мы что угодно можем сказать в беседе, сгоряча, не для всех. Ответственность другая теперь! Это не то, что мне мешает, но я так небрежно не могу уже говорить… Вот у нас тут национальная элита зовет людей выходить на площадь. [На акции протеста.] Дети идут… Но элиту освобождают, если начинаются задержания, – у них же корочки. Меня тоже отпустят. А эти дети… Их выгонят из университета, и еще по голове дадут, инвалидами какие-то дети стали… Нет, я не берусь молодежь звать на помощь. И вообще, я не люблю толпу…
– На митинги вы не зовете никого. А исповедь напишете?
– Не думаю, что я свою жизнь могла бы открыть.
– Да, вот вы как-то сказали, что со страхом думаете – и вас могут начать расспрашивать про любовь… Как вы про нее спрашиваете других, для своей книги.
– Нет, я не хотела бы так обнажаться. Что мне интересно, так это само движение мысли. Постижение, догадки… Что меня сегодня может остановить? Только мое незнание.
– Незнание чего?
– И жизни, и человека. Нельзя же сказать, что я сегодня дошла до какого-то абсолюта в знании. Что я все знаю о том, что еще можно спросить у человека. Я еще не догадываюсь о чем-то. Хотя, наверно, сегодня я могу больше спросить, чем в первой книге. Сегодня моя книга о войне была бы другой, более жесткой. И там было бы больше человека биологического. И больше было бы правды. Я все-таки человеком своего времени была. Я была романтический человек. Сохраняла еще тогда, благодаря папе, веру какую-то. (Отец ее был убежденный коммунист. – И. С.)
– Если б вы тогда сделали такую книгу, более откровенную, – то вас еще меньше бы поняли, в то время.
– Да, тогда бы – не поняли.
– Я все думаю про новую откровенность. Помните, ваш коллега Гюнтер Грасс признался – после получения «Нобеля», – что в войну служил в СС. А в молодости он себе такого не мог позволить – сделать такое признание. Я жду, что и у вас будет какой-то coming out, теперь, когда все позволено!
– Нет. Ничего не будет. Это неинтересно.
Учить народы
– Бывает, что кто-то из великих пишет: «Я знаю, что делать!» И учит народы, ну вот как Томас Манн или академик Сахаров. В таких случаях вспоминается Гумилев, который просил жену Аню пристрелить его, когда он начнет пасти народы. Вот, например, Владимир Сунгоркин. Главный редактор «Комсомольской правды». Он говорит либеральным журналистам: «Ах вы умные? Вы учите русский народ? А я не учу! Я даю ему то, что он хочет, гляньте на тиражи моей газеты. Посмотри на себя – ты хочешь учить русский народ? У меня нет такой амбиции, я себя таким умным не считаю». И вот Путин тоже, значит, лучше знает народ? Вон у него какой рейтинг. И Кадыров лучше знает?