Газета День Литературы - Газета День Литературы # 107 (2005 7)
— То и худо,— с грустью говорит Лёшка.— Не будь этого, люди, хотя бы и разного корня, уже давно побратались.
Впрочем, дальше этого он нынче не пошёл, не стал сказывать за жизнь, которая чаще всего вызывает в нем не обиду, но удивление, и это удивление горестное, щемящее, расталкивающее на сердце. Я не раз замечал, коль скоро кто-то оказывался в эту пору возле Лёшки, то и делалось приблудившемуся к нашему порогу неспокойно на сердце, и он норовил поскорее уйти, но нередко говорил с тоской в голосе:
— А не выпить ли нам, братцы, по рюмашечке злобненькой, чтоб на сердце чуток полегчало?
Лёшка — человек с понятием, не отказывал пострадавшему от его душевной открытости.
Есть, есть в Лёшке что-то чудное, вроде бы не от мира сего, от другого, призрачного и манящего, про который он знает непонаслышке, как, впрочем, и я… Я тоже, уже седьмой десяток лет бредущий чрез тьму земной жизни, вдруг да и увижу нечто освященное божественным духом и долго и бережно храню в себе это, нечаянно ли, по зову ли души моей, которой потребен сделался небесный свет, узрившееся. Кто сказывает, что пустота окрест ныне живущих, и никто не потревожит нас в сути своей? Тот и сказывает, в ком души нету, что-то слабое и блеклое заместо нее, бывает, что и выблеснет, но тут же и погаснет, не оставив по себе малого следа. Но внемлющий да услышит, зрящий да увидит, мыслящий да подивится и возликует, прикоснувшись к пространственности мира, вдруг открывшегося ему.
— Ну, и чего же ты молчишь? — неожиданно говорит Лёшка, искоса поглядывая на меня.
— А о чем говорить? Не про ту же братву, что на прошлой седмице подкараулила тебя на егерской тропе и чуть не прибила?
— Эк-кой же ты памятливый! А я уж позабыл про это, — со странной виноватостью в голосе, о причине которой я не знаю, говорит Лёшка, подымается с обрыва и, чуть горбясь, идет к железнодорожному мостку, перекинутому через горный ручей. А чуть погодя, опершись о ржавые металлические поручья, со вниманием смотрит вниз, туда, где горный ручей, вспенивая недавно освобожденную ото льда воду и поискривая, обсекая тяжелые валуны, пробивается к морю.
Нас на полустанке нынче двое: я и Лёшка. Соседи наши уехали в райцентр еще на прошлой неделе. Жена Лёшкина Ирина тоже не усидела дома. Да и то сказать: в райцентре-то праздник какой-никакой, своими ушами слышал, что приглашены на него писатели да художники, попса разная чуть ли не из Москвы. Чудно, право. Что, своей шушеры мало?.. Помню, Ирина уж так-то хотела, чтоб и Лёшка поехал с нею. Но куда там!.. Иль уговоришь его, коль упрется? С соседом тогда у Лёшки спор вышел. Сосед ему:
— Ну, чего ты упираешься? Ить московская попса приезжает, хоть поглядишь на эту разъедрень. Когда еще другой раз доведется?
А Лёшка в ответ, с досадой поглядывая на соседа, мужика легкого на ногу, шустрого, вяло, как если бы даже без охоты вбивая слова-гвозди в соседскую голову, обронил:
— Не факт, что приезжает… Ну, чего ей у нас, прожорливой, делать? Денег больших в районе нету, а омулёк наш попсе не в диковинку: поди, ей омулёк-то на стол повара кремлевские подают?
— Ну, ты скажешь — кремлевские… Чего у них там, больше едоков нету?
Лёшка хмурится, пристально смотрит на соседа, говорит со значением в голосе:
— Не факт, что нету… — и уходит.
Да, так всё и было: уговаривали Лёшку, просили даже, а толку ни на грош. Уперся, с места не сдвинешь. По первости он и жену не хотел отпускать: "Не факт, что ей это нужно…" Но сосед сказал как бы даже с усмешкой:
— Так ты, значит, ревнуешь Ирку? Интересно, к кому?..
То и подвинуло Лёшку поменять свое решение:
— Ладно, езжай. Только гляди, не балуй там!..
Чудно, право! С чего бы баловать Ирине, коль она в Лёшке души на чает? Уж я-то знаю, не однажды наблюдал, с какой нежностью она обихаживает Лёшку, когда он приходит из тайги усталый, сильно обросший, но с той божьей искрой в глазах, которая помогает одолевать земные тяготы. По ней и узнается, по искорке, ладно ли вершилось лесное дело, не было ли егерю обиды со стороны недобрых людишек, а их нынче в тайге развелось — не приведи сколько, и всё рыщут, рыщут… Нет с ними сладу. Впрочем, Лёшка не жалуется, хотя иной раз ох как тягостно ему приходится. Про то, случается, и скажет, коль скоро выпьет две-три рюмки "Иркутской". И защемит тогда у меня на сердце, и сделается больно оттого, что не в силах я подсобить Лёшке в его стремлении сохранить тайгу-матушку и вовсе не обеззверить ее. А долго ли при нынешней-то жизни, когда всяк норовит хапнуть побольше того, что способен унести? Что-то сломалось в людях и уж нет в них прежней уважительности к земле и к сущему. Вроде бы как оскудели душой, нередко приметишь не только в глазах человеков лютую, отшибающую от благость дарующего неприкаянность, а и в ближнем пространстве углядишь её и смутишься, и сделаешься расталкиваем в существе своем и спросишь тогда, оборотясь к небу:
— О, Господи, что бы сие значило?..
Бывало, сказывал Лёшка тихим, странно украдливым голосом, как если бы робел чего-то, хотя робость тут ни при чём, уж я-то знаю:
— Поутру гляжу, траву кто-то примял у березки, взросшей по закрайку солонца, — по сию пору еще вяловатая, словно бы утратившая в себе что-то… А вон на пригорке кто-то нечаянно кусок грязи примял сапогом. То-то я в раздумьи с вечера пребывал: пошто на солонцах и ветка не хрустнет под зверьими ногами. Они виноваты, охотнички, мать вашу!..
Нет, Лёшка не ругается, он вроде бы и не умеет ругаться, а коль скоро что-то и выплеснется из его нутра, то это — нечто, предполагающее матерное слово, но отнюдь не оно само.
— А потом я увидел охотничков этих… Человек пять их, да все при карабинах, с оптикой. Они подошли ко мне и заговорили про что-то к их теперешнему блужданию по лесу не имеющее отношения. Я послушал их, сказал: вам бы от солонцов держаться подальше, а не то быть беде. Только зря я про это. Ну, что я им сделаю со своим худеньким ружьишком?.. И они, понимая это, как бы даже назло мне, не говоря больше ни слова, спустились к солонцам. А уж в тайге темнеть начало, тени от дерев зависли над землей и ветерком потянуло с моря. Я постоял в раздумьи, а потом направился к скрадку, куда не однажды хаживал. Ну, сижу час-другой, а потом слышу зверьи шаги тяжелые, вяловатые, должно быть, изюбр поспешал к солонцам. Что было делать? Пошел встречь ему, да хрустко так, хлестко, за версту, поди, было слышно, как я обламывал чернотропье. А уж когда посветлело, подошел я к охотничкам, сказал про то, чтоб убирались отсюда. Они, хотя и озлобились на меня, не мешкали…
— Зря ты, — нередко говорил кто-нибудь из слушателей. — Жизнь-то, видишь, какая: всё по голове да по голове… Чем же мужику кормить семью? Работы-то у него никакой, а в тайгу ты не пущаешь. Не жалко бедолагу?
Лёшка устало смотрел на собеседника, сказывал свычное со своим душевным настроем чуть дрогнувшим голосом:
— Не факт, что не жалко. Только те-то с карабинами на бедолаг не похожи. Скорее, на волчар…
Я подхожу к Лёшке и тоже какое-то время, перекинувшись через перильца моста, смотрю, как внизу играет ручей, всплескивая тягучую жаркую пену меж каменьев, обтачивая их до тусклого зеленоватого блеска.
А вот и поезд подошел, и с малым опозданием, не то, что седмицу назад, — в тот раз мы прождали его едва ли не до темноты. Остановился, скрипнув тормозами, напротив большого многоквартирного дома, где живет Лёшка, распахнул дверки… Я заметил, как лицо у Лёшки построжало, кожа на крутых играющих скулах сделалась пуще прежнего бледной. Должно быть, в голове у него промелькну-ла дурная мысль: "А вдруг жена не приехала с этим поездом? Мало ли что?.."
Нет, вон она… идет встречь Лёшке, высокая, румяноликая, в светлом длинном платье, ладно обтягивающем ее фигуру, держится прямо и строго, хотя и сумки в руках... Небось побегала по магазинам, набрала всякой всячины: от соли до макарон и консервов… Мы все так делаем, коль скоро срываемся с места: не то что магазина, а и продуктовой лавчонки поблизости нету. Живи, как знаешь, если, конечно, еще не наскучило жить при новой власти, про которую и хотел бы сказать, что от Бога, да язык не поворачивается…
Хороша жена у Лёшки, в ней чувствуется порода, и то сказать, родом-то она нездешняя, в свое время приехала вместе с матушкой из Калининграда. Сказывают, первое время места себе не находила девчоночка, робела, коль скоро оказывалась средь местного люда, но время спустя свыклась и уж не опускала глаза, когда кто-то настырно пялился на нее, устроилась на работу, и не куда-нибудь, а на козловой кран. Сделалась крановщицей. И уж оттуда, сверху, из тесной, пропахшей маслами кабины наблюдала за тем, что вершилось внизу, и нередко дивилась самой ли себе, вдруг открывшей в душе что-то ясное и доброе, как бы даже не от мира сего, но от дольнего, земле ли матушке, широко и вольно распахнувшейся перед нею. Случалось, и после смены ей не хотелось спускаться вниз, как если бы опасалась, что тогда утратится нечто из души ее, утечет вместе с горячими струями воздуха, подымающегося от могучей водной пространственности, разбросается по белу свету, собери потом… Но, слава Богу, не расплескалось в душе обретенное, укрепилось с годами, отыскав ту ясность в мыслях, которая глянется людям, еще не обломавшимся в сердечной своей сути, помнящим не только про напасти, а и о благости, что дана человеку отчим домом. И дивился прохожий, глядя на светлоликую девицу со странно блестящими, точно были сколком от тёмно-синего знойного неба, глазами. Что-то утаивалось в них, свет ли нездешний, понимание ли в сущем, мало кому доступное ныне, разве только обретшему в себе божественное начало и бредущему по земле подчиняемо ему легко и свободно, ни от кого не зависимо, с особенным осознанием того, что ждет его впереди. И сказывал прохожий, глядя на девицу, что чудная она, и не токо внешне ни на кого из местного гуранистого люда не похожая, а и тем, что в душе у нее сокрыто…