Лев Рубинштейн - Словарный запас
Сила коммунистической идеологии заключалась в ее заклинательном ритуальном многословии, каковое с лихвой компенсировало сущностную недостаточность.
Но начиная с какого-то времени это же неуклюжее многословие стало ее слабостью, и слабостью роковой, ибо она, эта неподъемная риторика, и стала той грудой битого кирпича, под которой система сама себя и погребла.
Традиционный российско-советский утопизм отражался в названиях всяческих судьбоносных документов. То Проект устава, то Проект Конституции, то Программа КПСС, то Продовольственная программа, появившаяся на пике тотального дефицита и призванная, по горькому наблюдению шутников, заменить собою само продовольствие. Тогда же появился анекдот про ресторан, дежурным блюдом которого была «вырезка из Продовольственной программы».
Советский космос был характерен кроме всего прочего еще и тем, что слова в нем начисто заменяли собою реальность. И чем в большей степени эта особенность стала заметна не вооруженному «самой передовой идеологией» взгляду, тем больше и больше власть впадала в склеротическую болтовню, навязчиво вовлекая в эту болтовню и граждан, обязанных не только терпеть вокруг себя груды полых знаков, но и «изучать» их на всевозможных политинформациях и прочих «занятиях в системе политпросвещения».
Бал правила всесильная вербальность, недаром же с особой заботой партия и правительство относились именно к литературе, щедро награждая «подлинных мастеров слова» и последовательно гнобя тех, с кем «нам не пути». Визуальность же была в полном загоне, даром что чуткий к веяниям времени Никита Сергеич своими дружескими беседами с «пидорасами» несколько приподнял престиж художнической профессии.
Визуальность воспринималась как вещь подозрительная и ассоциировалась с не менее подозрительным миром моды, рекламы и всего не очень «нашего». Все визуальное, включая живопись, кино, телевизор и обложки «Огонька» и «Работницы», служило лишь иллюстрацией к важному и значительному «Слову».
Но парадокс состоял в том, что затаенная общественная тоска по визуальности привела к тому, что идеологические формулы и лозунги, содержательная пустота которых становилась все очевидней и очевидней, стали восприниматься многими именно как визуальные объекты. Это были не фразы и даже не слова, которые что-то означают. Это был даже не набор слов, это был уже набор букв. Характерный анекдот того времени: «Вопрос. Что такое КПСС? Ответ. Совокупность глухих согласных». На этом визуальном восприятии вербального произросли такие художественные движения, как московский концептуализм и соц-арт.
Теперь в политику въехало иное поколение, поколение, выросшее, если говорить просто, не на словах, а на картинках. Победила вербальность. Но победила не «картина», а именно «картинка». И если прежде картинка служила иллюстрацией к слову, то теперь слово служит иллюстрацией к картинке.
Роль, которую прежде выполнял агитпроп, теперь выполняет реклама. А реклама построена не на убеждении или доказательстве, а на квазиконстатации квазифакта. Вот что такое в самом деле означает «Новое поколение выбирает пепси»? Успешность рекламных технологий зависит лишь от степени агрессивности, с какой она «продвигает бренд». Какой угодно — хоть «бренд собачий».
Про нынешнюю власть принято говорить, что она испытывает острый дефицит идеологии. А по-моему, никакая идеология им не нужна. Зачем?
У нас есть план, говорят они на бегу. Какой план? Ну тот самый, который, вроде как смерть Кощея, на конце иглы, которая в яйце, которое в утке, которая в зайце, который в волке, который в медведе, который в Кремле. Да и какая вам разница! Все равно ведь ничего не поймете. И то верно, план так план, проголосуем за план, — облегченно говорит обыватель, благодарный уже за то, что его не заставляют, как в прежние времена, этот самый план где-нибудь «изучать».
Основанная на визуально-рекламных технологиях девербализация как принцип политического манипулирования легитимировала полное, принципиальное и вполне демонстративное бесстыдство, понимаемое как новое слово в социальной риторике. Но это не бесстыдство в устаревшем понимании этого слова. Понятия стыда и бесстыдства были важными элементами вербальной цивилизации. Бесстыдство было всегда. И более или менее всегда торжествовало. Но оно с разной степенью успешности прикидывалось стыдом. Не зря же КПСС был по самоопределению умом, честью и — заметьте — совестью нашей эпохи. Нынешнее бесстыдство — это такой стыд. Конвенциональный, корпоративный.
Эти, новые, как бы честнее. То есть не честнее, конечно, — слово «честность» может быть применима к ним со слишком серьезными оговорками, — а, скажем так, откровеннее. В этом вневербальном простодушии их сила. Кто из советских начальников посмел бы где-нибудь кроме закрытой цековской спецбани ляпнуть что-нибудь про «чекистский крюк»? А эти — могут. Вполне открыто и без всяких особых неловкостей. Чего стесняться-то? Все свои. А кто не свои, те вообще чужие, с которыми, кстати, давно пора разобраться. И если бы не наша всем известная доброта, то уж и давно бы…
На дискуссионном поле они практически неуязвимы. Вот они придумали, допустим, способы интерпретации истории, представляя историю такой, какая им нужна в данный момент. Апелляция к мировому опыту? Не канает — у нас собственный путь. Подтасовка исторических фактов? Да, мы вольно трактуем историю. Но того хочет народ — он изнемог от обличений и не хочет ни в чем каяться. Кто такой Сталин? Сталин — это успешный бренд. А вы, небось, думали, что это такой был изверг? Ну, был, и что с того. Зато успешный. Мы, кстати, тоже успешные. Что за такая экзотическая риторика, являющая собой убойную смесь из коммуно-имперской и православно-фашизоидной составляющих? А это такой тренд, скажут тебе, не путайте с брендом. А почему в вашей риторике, спросишь ты, все ключевые слова в лучшем случае не означают ничего, а в худшем — означают вещи буквально противоположные словарным значениям. Почему, например, у вас те, для кого человек важнее государства, называются фашистами, а те, кто органически не выносит никакого инакомыслия, называются «истинными демократами»? А вот потому, убедительно ответят тебе, что это так и есть. А так есть потому, что у такой точки зрения высокий рейтинг. И вообще, скажут тебе, не надо принимать все так близко к сердцу, мы все-таки живем в XXI веке и словам не придаем такого уж значения, как раньше. Так не только мы, возразишь ты, живем в XXI веке, но и другие тоже. А вот этого не надо, скажут тебе и нахмурятся, кому не нравится — пусть к этим своим «другим» и отправляются — чемодан, как говорится, вокзал.
Не надо задавать им «вербальных» вопросов, если не хочешь, чтобы эти вопросы безвольно повисали в воздухе, как сопля на заборе. Ответы надо, как всегда, искать самим.
[Современное искусство]
Спор музействующих субъектов
То, что из Третьяковки выгнали Андрея Ерофеева, создавшего уникальный отдел новейших течений, весьма печально, но не трагично. В смысле не трагично ни для него, ни для художников, чьи работы собраны в единую коллекцию талантливым и компетентным куратором. С ними со всеми все будет в порядке. И с современным искусством все будет в полном порядке. И уже все в порядке.
Всякого рода и ранга гнобителям никогда не приходит в голову, что успех-неуспех художника если и зависит от них, то зависимость эта носит обратно пропорциональный характер. Так было в истории искусств тысячи раз, так будет и дальше. И незачем вновь и вновь вспоминать о хрестоматийных сюжетах вроде знаменитого хрущевского искусствоведения или бульдозерной экспертизы. И незачем лишний раз напоминать, чьими победами неизменно и неизбежно заканчиваются подобные сражения. Все, кому это хоть как-то интересно, всё помнят и всё знают.
Так что это вовсе не трагично — но это симптоматично. Это свидетельствует не о состоянии художественного творчества или музейного дела в нашей стране, а о нравственном состоянии общества.
Я не имею возможности судить об истории с изгнанием Ерофеева, так сказать, изнутри. Я, как говорится, за что покупаю, за то и продаю. Ерофеев выдвигает одну версию происшедшего, музейное начальство — другую. Руководство музея говорит, что тут нет никакой идеологической подоплеки, а дело все в том, что Андрей Ерофеев плохо справлялся с работой, нарушал какие-то музейные нормы и правила, принимал какие-то не согласованные с руководством решения и всякое прочее. И хотя мне по ряду субъективных причин ближе позиция Андрея, я допускаю, что какая-то правота была и в действиях музейного руководства.
Можно ли считать это самое увольнение лишь следствием спора «музействующих субъектов», а не социальным заказом? Можно, разумеется, — ведь, вообще говоря, лучше избегать конспирологической логики, где все неизвестное объявляется давно и хорошо известным, а все непонятное трактуется исключительно в категориях заговоров и подкопов.