Светлана Алексиевич - Последние свидетели (сто недетских рассказов)
Я уже тогда подружился с Кимом. Познакомились мы с ним на улице. На мой вопрос:
— С кем ты живешь?
Он ответил:
— Ни с кем.
Я узнал. что он тоже потерялся, и предложил:
— Давай жить вместе.
— Давай, — обрадовался он, потому что жить ему было негде.
А я жил в брошенной квартире профессора Голуба.
Как-то мы с Кимом увидели, что по улице шел парень постарше нас и нес подставку для чистки обуви. Прослушали его консультацию: какой нужен ящик, как делать гуталин. Для гуталина нужно было достать сажи, а ее в городе было полно, хоть отбавляй, и смешать с каким-нибудь маслом. Одним словом, сделали какую-то вонючую смесь, но она была черного цвета. И если ее аккуратно размазать, то она даже блестела.
Однажды подошел ко мне немец, поставил ногу на ящик, сапоги были грязные, причем грязь старая, засохшая. Поскольку мы уже сталкивались с такой обувью, то у меня был специальный скребок, чтобы сначала соскрести грязь, а потом уже нанести крем. Я взял скребок, провел им только два раза, и ему это не понравилось. Он ударил ногой по ящику, а меня по лицу…
Меня вообще никогда в жизни не били, мальчишеские драки не в счет, это выяснение других качеств, и этого в ленинградских школах было сколько хотите. Но никто из взрослых меня до этого ни разу не ударил.
Ким увидел мое лицо и закричал:
— Не смей так на него смотреть! Не смей ничего делать! Он убьет тебя…
Тогда же мы впервые столкнулись с тем, что на улицах появились люди с желтыми нашивками на пальто, на пиджаках Ким еврей, но он постригся наголо, и мы решили выдавать его за татарина. Когда волосы стали отрастать, вьющиеся черные волосы, кто мог поверить, что он татарин. Я переживал за друга, ночью проснусь, увижу его кудрявую голову и не могу заснуть: что сделать, чтобы Кима не забрали в гетто?
Мы нашли машинку, и я постриг Кима. Уже начались заморозки, чистить обувь зимой бессмысленно. Мы придумали вот что. Немецкое командование организовало в городе гостиницу для приезжающих офицеров. Немцы приезжали с большими рюкзаками, чемоданами, а до гостиницы было не близко. Достали большие сани и караулили на вокзале поезд. Поезд придет, нагрузим вещи двух-трех человек на эти сани и везем на себе через весь город. За это нам давали или хлеб, или сигареты, а за сигареты на базаре можно было выменять все, любую еду.
А тогда, когда забрали Кима, поезд пришел поздно ночью, с большим опозданием. Мы очень промерзли, но с вокзала уйти не могли, уже действовал комендантский час. Из самого здания нас выгнали, ждали на улице. Наконец прибыл поезд, мы загрузили сани и отправились в путь. Тянем, ремни режут, а они нас подгоняют: «Шнель! Шнель!» Быстро идти мы не могли, ни стали нас бить.
Внесли вещи в гостиницу, ждем, когда с нами рассчитаются. Один приказал: «Убирайтесь!» — и толкнул Кима, у Кима слетела с головы шапка. Тогда они заорали: «Юда!»
Через несколько дней я узнал, что Ким в гетто. Группу евреев выводили на уборку города, я познакомился с одной женщиной и попросил ее передать Киму, где буду его ждать. Несколько раз я видел его через проволоку, приносил хлеб, картошку, морковку. Постовой повернется спиной, идет до угла, тогда я бросаю картофелину. Ким пройдет, поднимет.
Жил я в нескольких километрах от гетто, но по ночам там слышались такие крики, что я просыпался: жив ли Ким? После очередного погрома пришел на условленное место, мне показали знаком: «Кима нет».
Я был несчастен, но думал. что хорошо, что не видел его смерть. А смерть я видел каждый день в разных проявлениях. Одним утром меня разбудил мальчишка с нижнего этажа и сказал: «Пойдем со мной на улицу, там лежат убитые. Поищем моего отца». Мы с ним вышли, комендантский час уже кончился, но прохожих почти не было. Улицу покрывал легкий снег, припорошенные этим снегом, через пятнадцать-двадцать метров лежали расстрелянные наши военнопленные. Их гнали через город ночью и тех, кто отставал, расстреливали в затылок. Все они лежали лицом вниз.
Мальчишка не мог дотронуться до убитых, он боялся, что где-то здесь его отец. И вот тогда я себя поймал на мысли, на чувстве, что у меня нет страха перед смертью. Я их переворачивал, а он смотрел каждому в лицо. Так мы прошли всю улицу…
Я видел, как вешали людей. Это самое страшное. Нас всех согнали и заставили смотреть. Подъехала машина, машина открылась, в ней стояло несколько человек. На груди одного мужчины была прикреплена фанера с надписью: «Мы стреляли в немецких солдат». Когда на них надели веревки, помню, толстые такие — одна часть белая, вторая черная, мужчина этот что-то кричал, но я был далеко. Веревки набросили, стало ясно, что сейчас произойдет, и вдруг одна женщина рядом со мной закричала: «Батюшки, вешают!» Поднялся страшный крик. Над нашими головами раздалась автоматная очередь. И сразу — тишина. Машина отъехала… Слез не было. Единственное, что помню: много дней я не мог ничего есть.
У меня с тех пор никогда нет слез, нет их даже тогда, когда, может быть, и надо. Я не умею плакать. За всю войну я плакал один раз. Это когда погибла наша партизанская медсестра Наташа. Она любила розы, и я любил розы, таскал ей летом букеты шиповника.
Как-то она спросила меня:
— Сколько классов ты окончил до войны?
— Четыре…
— Кончится война, пойдешь в суворовское училище?
А до войны мне нравилась отцовская военная форма, мне тоже хотелось носить оружие. Но почему-то я ей ответил, что нет, военным не буду.
Мертвая, она лежала на сосновых ветках возле палатки, а я сидел над ней и плакал. Первый раз плакал, видя убитого человека.
Когда я встретился с мамой, она только смотрела на меня, даже не гладила и повторяла:
— Ты? Неужели ты?..
«Потому что мы — девочки, а он — мальчик…»
Римма Познякова (Каминская) — 6 лет.
Сейчас — рабочая.
Живет в Минске.
Даже слова этого не знала «война». В детском саду говорят: «За тобой приехал папа. Война!» А что это такое — война? Как это меня убьют? Как это папу убьют? Было еще оно незнакомое слово — «беженцы». Мама повесила нам на шею мешочки с нашими метриками и записочки с адресом. Если ее убьют, то чтобы знали, кто мы.
В беженцах не стало папы, а мы вернулись. Мама сказала, что папу забрали в концлагерь, поедем к папе. А что такое концлагерь? Собрали еды, еда какая? Печеные яблоки. Дом наш сгорел, сад сгорел, на яблонях висели печеные яблоки. Мы их собрали и ели.
Концлагерь находился в Дроздах, около Комсомольского озера. Сейчас это уже не Минск, а тогда была деревня. Помню черную колючую проволоку, люди тоже все черные, все на одно лицо. Отца мы не узнали, он нас узнал. Он хотел погладить меня, а я почему-то боялась подходить к проволоке, тянула маму домой.
Когда и как отец вернулся домой, не помню. Знаю, что работал он на мельнице и мама нас посылала к нему с обедом — меня и сестричку младшую, Тому. Томочка была крохотуля, а я побольше, уже лифчик маленький носила, до войны были такие детские лифчики. Мама даст нам узелок с едой, а в лифчик положит мне листовки. Листовки были маленькие, на одном листочке из школьной тетради, написанные от руки. Мама ведет нас до ворот, плачет и учит: «Ни к кому не подходите, только к отцу».. Потом стоит, ждет нас обратно, пока не увидит, что живые возвращаемся.
Страха не было. Раз мама сказала, что надо идти, мы идем. Мама сказала — это главное. Страх был не послушаться маму, не сделать то, что она просила. Мама была у нас любимая. Мы даже не представляли, как это можно ее не послушаться.
Холодно, заберемся все на печь, у нас был большой тулуп, мы все — под тулуп. Чтобы печь вытопить, бегали на станцию воровать уголь. На коленках ползешь, а тот вдруг постовой заметит, ползешь и локтями себе помогаешь. Ведро угля принесем, а сами, как трубочисты: и коленки, и локти, и нос, и лоб черные.
Ночью все ложились вместе, никто не хотел спать один. Было нас четверо: я, две мои сестрички и четырехлетний Борис, которого мама усыновила. Это потом мы узнали, что Борис — сын подпольщицы Лели Ревинской, а тогда мама нам сказала, что есть один маленький мальчик, он часто остается дома один и одному ему страшно, кушать нечего. Она понимала, что трое своих детей, а четвертый чужой и надо сделать так, чтобы они привыкли друг к другу. Мама сделала умно, она не привела Бориса, а послала нас за ним: «Пойдите и приведите этого мальчика и будете с ним дружить». Мы пошли и привели.
У Бориса было много книг с красивыми рисунками, все эти книги он взял с собой, мы помогали ему нести. Сядем на печке и он нам сказки рассказывает. И так он нам понравился, что был роднее родного, может, потому что сказок много знал. Мы всем говорили: «Вы его только не обижайте».
Мы все беленькие, а Борис черный. У его мамы была толстая черная коса, и она, когда приходила, подарила мне зеркальце. Зеркальце я спрятала и решила, что буду по утрам в него смотреть и у меня тоже будет такая коса.