Виталий Коротич - От первого лица
Нет, давайте сохраним серьезность. Я, например, люблю вспоминать далеко не обо всем.
Наверное, больше всего я ненавижу вспоминать войну. Не было в моей личной войне ничего героического - сплошные голод, несчастье и одиночество, разрушенные города и мертвые лица. Я никому не рассказываю о своей - детской - войне, а когда делал фильм о Бабьем Яре и вместе с кинокамерами военных лет проходил взглядом по горам трупов детей и взрослых, то чуть с ума не сошел от возвратившегося чувства беззащитности, которое вдруг на меня рухнуло. Так уже устроен нормальный человек - а я, хочу думать, нормален, - что чужие несчастья расстраивают его не меньше, чем собственные. Когда война возвращается ко мне - даже киноархивом, - то всегда хочется плакать: от беспомощности перед тоннами стали, перед стенами жестокости, обращенной на тебя. Никогда не расспрашивайте меня о войне. Когда-то давно, лет двадцать назад, в Монреале я рискнул начать рассказывать неким рыбоподобным британским джентльменам о войне и о своем детстве и вдруг - совершенно для себя неожиданно - обнаружил, что не рассказываю, а плачу, уподобляясь неким произведениям нашей прозы, где всхлипываний и междометий больше, чем слов. Но как-то оно получается само собой... Время шло, в прошлом году в Москве кто-то додумался спросить меня о раннем детстве - анкету они какую-то проводили, что ли. Я начал отвечать и вдруг опять ощутил, что плачу; никогда не расспрашивайте меня о войне, будь она проклята!
Еще чего я терпеть не могу - это когда щебечут о войне, захлебываясь от пафоса и фальшивя, подпрыгивая на цыпочках; фальшь в разговоре о Великой Отечественной - чудовищное кощунство. Один знакомый поэт написал, например, что его чрезвычайно обрадовали, даже растрогали немцы, которые бодрым хором пели песню на слова Василия Лебедева-Кумача «Священная война». Вот убейте меня, но никогда не соглашусь, что это немецкое пение - такая песня; у меня до сих пор мороз по коже, когда слышу крутые маршевые ритмы «Священной войны» и вспоминаю солдатские теплушки да плакат художника Ираклия Тоидзе «Родина-мать зовет!». Мы, конечно, различаем, где какие немцы, но не надо, чтобы они пели «Вставай, страна огромная!» и благоговели возле плаката Тоидзе; не надо, чтобы они на своей замечательной полиграфической базе переиздавали книгу статей Ильи Эренбурга «Убей немца!». Пусть они нас уважают и любят сложнее и искреннее, пусть они верят нам выстраданно, но честно и не так простенько, как представляется это иным стихотворцам. Пусть коллеги-поэты, умеющие сфальшивить, оставят это умение в разговоре на самые главные темы. История сращивается, как разбитое огромное зеркало, и не всегда счастье в том, чтобы первым, впопыхах, заглянуть в него и доложить, что все вышло замечательно. Лучше, чем было... Воистину: простота, которая похуже воровства, должна в наших моральных кодексах трактоваться на положенном уровне. Похуже воровства.
Хочу предупредить, что я не буду сейчас подробно рассказывать о коммунистах.
Коммунисты Германии довоенной, сегодняшние коммунисты ФРГ - это чаще всего люди, перед которыми, не раздумывая, сниму шапку и которым готов посвятить самые восторженные слова. Но я ведь обещал писать от первого лица, обо всем без пропусков, а коммунисты, с которыми довелось встретиться, - люди твердые, прошедшие испытания в самых немилосердных горнилах, или самозабвенные молодые борцы не всегда хотели, чтобы их откровенность дословно врастала в то, что я пишу. Им нелегко - неоднократно оболганным у себя дома, не устающим сражаться под великим лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», который навек сформулировали уроженцы немецкой земли Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Я все время ощущал коммунистов рядом - в Гамбурге они даже охрану мне предоставили: двух высоких крепких рабочих («У нас теперь такие времена, что случается всякое, но мы вас в обиду не дадим»). Я всегда помнил и помню о них, но писать я буду о той Германии, которая в открытую ликовала и скандалила со мной рядом; в Западной Германии счеты мои - вовсе не с коммунистами. Тем более, что друзья и враги у нас - общие. Когда в октябре шли самые массовые демонстрации миролюбивых сил в немецкой истории, председатель Германской Коммунистической партии Герберт Мйс заявил: «Мы, коммунисты ФРГ, рассчитывая на разум большинства нашего народа и веря в него, будем стремиться к тому, чтобы господствующие и правящие круги нашей страны тоже не потеряли разума. Мы дали слово... что сделаем все, чтобы с немецкой земли никогда больше не начиналась война...»
Лучше не скажешь.
Но я пишу от первого лица, и мне хочется обойтись без ссылок на печатные источники. Все, что приводится здесь, - по памяти, по совести, по размышлению.
Написанное выстраивается из личных, сугубо эмоциональных впечатлений - из пережитого и передуманного. Никакие проценты и ничьи слова, зафиксированные на бумаге прежде твоих собственных, не помогают в выяснении истины очень личной, настолько же личной, как жизнь и смерть. А я ведь все время брожу вдоль граней - не только чужих, но и своих собственных смерти и жизни. Поэтому грани так остры и так больно прикасаться к ним. Но и не прикасаться нельзя.
Рассуждая о немцах из ФРГ (с другими я практически незнаком - так уж складывались мои пути), я сразу уяснил, что со многими из них не договорюсь никогда - ну, о чем договариваться мне с баварскими ультра, наливающимися мюнхенским пивом и речами своего лидера Штрауса; не договорюсь я с молодыми оболтусами, которые орут «Хайль Гитлер!», машут велосипедными цепями и чрезвычайно себе нравятся; не о чем говорить мне со всякой швалью, в разные времена бежавшей сюда с моей Родины, и с разноплеменными гитлеровцами, дожившими до сегодня. Есть еще часть населения, которая вполне космополитична и с которой я не умею договариваться нигде в силу нашего взаимного вселенского неприятия. Не знаю, как они зовутся по-немецки, но у нас их называют жлобами. Прошу прощения у филологических пуритан, но слово это из моего киевского военного детства; произнося слово это, имею в виду тех краснощеких типов, которые ни за понюшку табаку готовы на любую подлость и поклон в любой адрес; выступая хранителями порядка при власти твердой, они в периоды междувластий первыми начинают грабить склады и продуктовые палатки, после бомбежек первыми врываются в развороченные и пахнущие смертью чужие квартиры. Из государственных идеологий и систем они признают ту, которая в данный момент у власти и позволяет им набить брюхо как следует. Это несколько примет самых поверхностных и упрощенных, - вы-то понимаете, о ком я говорю и дальше вспомните сами.
- Бомба, - говорил я жлобам в Нюрнберге.
- Ну и что? - ответствовали они. - Американцы расставят здесь ракеты и привяжут к нашим краям свою мощь, свой капитал, свои магазины. А войны не будет, что вы, что вы...
Когда после победы американцы начали ремилитаризировать Германию, оккупированную ими, они опору находили не только в недобитых наци; те же обыватели, жлобы, клопы, что фактически привели к власти Гитлера, готовы были служить если не новой идее, то новой силе. Они вообще признают силу кулаков охотнее, чем силу извилин коры головного мозга.
У меня в ушах живы даже интонации чужой речи; кисловатый запах пивка «Левенброй» от собеседника и щечки-яблочки, лоснящиеся на легком морозце. Когда Гитлера приводили к власти пятьдесят лет назад, кто поил жлобов пивом?
Короче говоря, со многими в Западной Германии я не договорюсь никогда, но в то же время все больше людей тут понятны и симпатичны мне. Мы с ними знаем, что надо жить на свете, продумывая уроки, ничего не забывая, по-новому осмысливая очень многое в своих государственных и личных историях. Это дается не сразу - и мне, и моим немецким знакомым; тем важнее и тем значительнее воспроизводить памятью лица, слова, даже саму атмосферу; все, чем были наполнены встречи и чем они оказались значительны для меня.
Большинство записей, которые вы сейчас перелистываете, пожалуйста, имейте это в виду, сделаны в Федеративной Республике Германии; в другом месте земного шара иные из мыслей, изложенных здесь, возможно, мне бы и в голову не пришли. Но я приехал именно в Нюрнберг, меня пригласили на конференцию, громко зовущуюся «Нюрнбергским трибуналом» и посвященную борьбе против ракет с ядерными боеголовками в Европе. Живу я в гостинице «Меркюр», неподалеку от вокзала; окна у меня в номере на уровне самой смелой фантастики - ни один шум не проникнет снаружи. Я вижу, как беззвучно скользят по рельсам поезда, съезжающиеся в Нюрнберг и уходящие отсюда; вижу, как белая веревочка следа остается в голубом, словно глаза породистого арийца, весеннем небе - пролетел натовский военный самолет. Жизнь обеззвучена, но, если я отверну сложную систему шурупов и приоткрою хотя бы щелочку в застекленной наглухо стене номера, на меня обрушивается невыносимая звуковая лавина. Поезда грохочут и посвистывают, как былинные разбойники; самолет, снижаясь, ревет без зазрения совести; люди, только что беззвучно хлопавшие губами, начинают переговариваться во весь голос. Наверное, так литература проникает в нас; живешь с задраенным шумоустойчивым окном и вдруг понимаешь, что тишины нет, что весь мир с ревом бушует у тебя на письменном столе, переворачивая бумаги.