Газета День Литературы - Газета День Литературы # 104 (2005 4)
замелось снеговою порошей,
придавилось могильным крестом
в славном городе Золотоноше —
в глухомани, забытой Христом.
Там, где мама служила в больнице,
в страшном всё запустенье давно.
Наша хата теперь за границей,
за кордоном ревучий Днипро.
Жалко, брат, до отчаянья жалко,
что едва лишь себя назовёт
"президентом" — и всякая шавка
вправе мучить великий народ.
Жаль в дождя заунывное пенье
на делянках колхозных усадьб
это вечное долготерпенье
за прополкой согнувшихся баб,
разорённые фермы и фабрики,
алтари православных церквей,
этих гривен конфетные фантики,
этих свыкшихся с жизнью людей.
Жаль, что мы не воротимся,
жалко, что уехали, жить всё спеша.
А потом развалилась Держава
и к стишкам охладела душа,
так — напишешь два слова, и баста:
черепашья какая-то грусть.
Неужели отвык улыбаться
я — как целый Советский Союз —
разворованный, кровоточащий,
в дых подраненный падлами волк?
Мы ещё огрызнёмся, товарищ!
Это есть наш последний, хрипящий
и предсмертный, но яростный вой.
Всё не канет в забывчиву Лету.
Вышний суд злей судейских сутяг,
вот те крест, брат, притянет к ответу
крючконосый кремлёвский сходняк
за реформ их грабёж и обманы,
беспризорных вокзальных детей
и за наших святых ветеранов,
и за наших седых матерей,
за дурацкие "чеки" Чубайса,
Белый Дом, полыхавший в огне,
и за клочья кровавого мяса
и ненаших, и наших в Чечне.
Как картёжный кидала, в азарте
к деньгам кинулся враз новый век,
но одним барышом да базаром
русский не проживёт человек.
Не навеки в зелёную плесень
долларей всё ж погрязла душа —
иногда она просит и песен,
и поплакать, или, не дыша,
вдруг застыть, глядя в серое небо,
где до самого края земли
степь с колосьями русского хлеба
и по-русски кричат журавли…
Пусть в жестоком всеобщем азарте
не видать мне удачи вовек,
хорошо, что на этом базаре
я тебе не чужой человек.
Погуляем без спутниц сегодня.
Дачный лес обаятельно тих.
Глухо кашляя, курит на брёвнах
сторож — мрачный, загадочный тип.
Трётся рядом седая собачка,
только с нас ничего не возьмёшь.
Сами в жизни заради подачки
мы не раз поднимали скулёж.
Пусть на козыри выпали крести,
а у нас только бубна в руках —
не один ещё клок грубой шерсти
в человечьих оставим клыках.
Я хочу, чтобы в драках кастетных
мы с тобой никогда не смогли
разорвать корневую систему
дома,
родины,
братства,
любви.
У тебя "жигуленок" немытый,
непроглядна за окнами ночь.
Ничего. И на этом "корыте",
прорезая и темень и дождь,
газанём, брат, разбрызгивать лужи,
вдрызг срывая рычаг скоростей.
Погляди — будто мёртвые души
в полумгле елисейских полей,
мельтешат на подъездах к селеньям
мотыльки милицейских постов.
Прытко пляшут на наших дисплеях
сумасшедшие цифры годов —
только рухлые избы мелькают
по расхристанной нашей земле.
А была бы Россия иная,
может быть, и не выпало б мне
окаянного дара такого —
прорицателя и ведуна —
молвить обетованное слово,
холодящее душу до дна.
РОДИЛЬНЫЙ ДОМ № 25Доченьке Вере
Ветхозаветны казённые стены
и колесницы каталок священны
здесь, даже — склянка, хранящая йод.
В кущах эдемских
июньской сирени
стих двадцать семь ими вызубрен всеми:
"И сотворил человека Господь…"
("Дни и труды" воспевал Гесиод,
я б их назвал "трудоднями рождений".)
В дворике шумном, куда ни приткнусь,
вечно под окнами кто-то маячит.
"— Люсь, плохо слышно! Кричи громче! Мальчик?"
"— Девочка", — плачет счастливая "Люсь".
Рвётся с букетиком пьяный таксист
в гости к своей пышногрудой шофёрше,
но мимо грозной горгоны-вахтёрши
мышь не проскочит, проси-не проси.
"Тётенька, тётенька, — вот-вот заплачет
лысый очкарик, — нас будут пускать?"
А со двора снова крик: "Люся, мальчик?" —
"Девочка", — шепчет растерянно мать.
"Тёть, пропустите, — бормочет матросик, —
вечером поезд…" Портовый роман.
Сутки на берег. "Он тебя бросит!" —
врали подруги, завидуя нам.
Писклый фальцет кришнаита-студента —
мнёт шоколадку в руках у дверей.
С куцей стипендии где алименты?
Женишься — тяга к учёбе сильней.
Жэковский слесарь, пьянюга отпетый,
плачется в очередь, явно хорош:
"Баба, артистка, чудит — уже третий!
Хохма! — опять на меня не похож…"
Прётся кавказец с коробкой конфет,
кепкой в шесть соток толпу рассекая:
"Жэнщына, ты чилавэк или нэт?!
Как чилавэка, тэбя умоляю!"
Русский из "новых", вдруг тихий и скромный,
молится, скомкав авоську: "Мамаш,
ну передайте кефир и лимоны
в двадцать восьмую, третий этаж…"
Как вы влетали в сонные Сочи
свадебным рейсом красиво! Увы —
кислый кефир
за короткие ночи,
сладкие ночи быстрой любви…
Грустно, конечно — увы! — что на свете
в злом мельтешенье людской мошкары,
страсти проходят, рождаются дети,
чтобы по правилам вечной игры
на полушариях-велосипеде
вновь закрутить колесо сансары.
Грустно, что любим, и грустно, что тотчас
вдруг разлюбили. Чужой человек.
Грустно и странно, что крохотной точкой
так и растаем над Омском, Опочкой…
так и поляжем в родимую почву будто солдаты, как листья, как снег.
"Люся! — кричит за спиной человек, —
Мальчик?" — а та, вся в слезах, шепчет: "Дочка…"
После дождя набухает сирень,
рвётся из почек, рожает букеты.
Тише. Похоже, кончается день.
Вышли медсёстры курить сигареты…
Высятся холмами одеяла.
Никого не велено пускать.
Женщины, беременные ангелами,
спят.
Станислав Куняев
ОТКРОВЕНИЯ ПРОФЕССИОНАЛЬНОГО ИСТОРИКА
Наконец-то вышла в свет "книга-исповедь" Ильи Глазунова "Россия распятая". Пока только лишь первый том неописуемой красоты: в темно-синем сафьяне, с золоченым тиснением, на веленевой бумаге цвета слоновой кости, с множеством редчайших иллюстраций и фотографий эпохи, охватывающей полтора столетия… Читаю, листаю, думаю, спорю…
О творчестве художника говорить не буду. Ну, какой из меня искусствовед! А вот нечто другое — изображение исторической жизни — меня взволновало по-настоящему. Всё-таки мы прожили жизнь в одно и то же время. К тому же сам Глазунов летом 2004 года в "Московском комсомольце" заявил о себе: "Я считаю себя, после художника, профессиональным историком, который оперирует не идеологическими постулатами, а реальностью, фактами и документами". Смело сказано…