Иосиф Бродский - Сочинения Иосифа Бродского. Том VI
Короче говоря, дева — слепок души поэта, и он нацеливается на нее как раз за неимением альтернативы, кроме, возможно, той, что в зеркале. В эпоху, которую мы называем современной, как поэт, так и его аудитория привыкли к коротким эпизодам. Однако даже в нашем столетии было достаточно исключений, чья основательность в отношении к предмету соперничает с отношением Петрарки. Можно приводить в пример Ахматову, Монтале, можно вспомнить "мрачные пасторали" Роберта Фроста или Томаса Харди. Это поиск души в форме лирической поэзии. Отсюда единственность адресата и постоянство манеры, или стиля. Часто поэтическая деятельность, если поэт живет достаточно долго, выглядит жанровыми вариациями на одну тему, что помогает нам отличить танцора от танца — в данном случае любовное стихотворение от любви, как таковой. Если поэт умирает молодым, танцор и танец сливаются. Это ведет к ужасной терминологической путанице и плохой прессе для участников, не говоря уже об их занятии.
VIII
При том что любовное стихотворение чаще всего искусство прикладное (то есть написано для того, чтобы заполучить девушку), оно приводит автора к эмоциональной и, весьма вероятно, лингвистической крайности. В результате он выходит из такого стихотворения, зная себя — свои психологические и стилистические параметры — лучше, чем прежде, что объясняет популярность этого жанра среди практикующих его. Иногда автор заполучает и девушку.
Независимо от практического применения, любовной лирики много просто потому, что она продукт сентиментальной необходимости. Вызванная конкретной адресаткой, необходимость эта может адресаткой ограничиться или же она может развить автономную динамику и объем, обусловленные центробежной природой языка. Следствием может быть либо цикл любовных стихов, адресованный одному лицу, либо ряд стихотворений, развертывающихся, так сказать, в различных направлениях. Выбор здесь — если можно говорить о выборе там, где действует необходимость, — не столько моральный или духовный, сколько стилистический и зависит от продолжительности жизни поэта. И именно здесь стилистический выбор — если можно говорить о выборе там, где действуют случай и течение времени, — попахивает духовными последствиями. Ибо в конечном счете любовная лирика, по необходимости, занятие нарциссическое. Это выражение, каким бы образным оно ни было, собственных чувств автора, и, как таковое, оно соответствует автопортрету, а не портрету одной из его возлюбленных или ее мира. Если бы не наброски, холсты, миниатюры или снимки, прочтя стихотворение, мы часто не знали бы, о чем — или, точнее, о ком — идет речь. Даже глядя на них, мы не многое узнаем об изображенных на них красавицах, за исключением того, что они не похожи на своих певцов и что, на наш взгляд, далеко не все они красавицы. Но ведь изображение редко дополняет слова, и наоборот. К тому же к образам душ и обложкам журналов следует подходить с разными мерками. Для Данте, по крайней мере, красота зависела от способности смотрящего различить в овале человеческого лица лишь семь букв, составляющих слова Homo Dei.
IX
Дело в том, что их реальная внешность была не важна и отображать ее не предполагалось. Что полагалось отображать, так это духовное свершение, каковое есть окончательное доказательство существования поэта. Изображение — приобретение для него, возможно, для нее; для читателя это практически потеря, ибо вычитается из воображения. Ибо стихотворение — дело душевное, для читателя так же, как для автора. "Ее" портрет — состояние поэта, переданное его интонацией и его словами: читатель был бы глупцом, если бы довольствовался меньшим. В "ней" важна не ее частность, а ее универсальность. Не пытайтесь отыскать ее снимок и разместиться рядом с ним: ничего не выйдет. Попросту говоря, стихотворение о любви — это душа, приведенная в движение. Если оно хорошо, оно может тронуть и вашу душу.
Именно это отличие открывает дорогу метафизике. Стихотворение о любви может быть хорошим или плохим, но оно предлагает автору выход за собственные границы или — если стихотворение исключительно хорошее или роман долог — самоотрицание. Что же остается на долю Музы, пока это все продолжается? Не так много, ибо любовная лирика диктуется экзистенциальной необходимостью, а необходимость не слишком заботится о качестве речения. Как правило, любовные стихи пишутся быстро и не претерпевают большой правки. Но как только метафизическое измерение достигнуто или, по крайней мере, когда достигнуто самоотрицание, то действительно можно отличить танцора от танца: любовную лирику от любви и, таким образом, от стихотворения о любви или продиктованного любовью.
X
Стихотворение о любви не настаивает на реальности его автора и редко пользуется местоимением "я". Оно о том, чем поэт не является, о том, что он воспринимает как отличное от себя. Если это зеркало, то это маленькое зеркало и расположено оно слишком далеко. Чтобы узнать себя в нем, помимо смирения требуется лупа, чья разрешающая способность не позволяет отличить наблюдение от зачарованности. Темой стихотворения о любви может быть практически все что угодно: черты девушки, лента в ее волосах, пейзаж за ее домом, бег облаков, звездное небо, какой-то неодушевленный предмет. Оно может не иметь ничего общего с девушкой; оно может описывать разговор двух или более мифических персонажей, увядший букет, снег на железнодорожной платформе. Однако читатели будут знать, что они читают стихотворение, внушенное любовью, благодаря интенсивности внимания, уделяемого той или иной детали мирозданья. Ибо любовь есть отношение к реальности — обычно кого-то конечного к чему-то бесконечному. Отсюда интенсивность, вызванная ощущением временности обладания. Отсюда продиктованная этой интенсивностью необходимость в словесном выражении. Отсюда поиски голоса менее преходящего, чем собственный. И тут появляется Муза, эта "старшая дама", щепетильная по части обладания.
XI
Знаменитое восклицание Пастернака "Всесильный бог деталей, всесильный бог любви!" проницательно именно вследствие незначительности суммы этих деталей. Несомненно, можно было бы установить соотношение между малостью детали и интенсивностью внимания, уделяемого ей, равно как между последней и духовной зрелостью поэта, потому что стихотворение — любое стихотворение, независимо от его темы, — само по себе есть акт любви не столько автора к своему предмету, сколько языка к части реальности. Если оно окрашено в элегические тона жалости, то оттого, что это любовь большего к меньшему, постоянного к временному. Это, безусловно, не влияет на романтическое поведение поэта, поскольку он, существо физическое, охотнее отождествляет себя с временным, нежели с вечным. Все его знание, возможно, в том, что, когда доходит до любви, искусство — более адекватная форма выражения, чем любая другая; что на бумаге можно достичь большей степени лиризма, чем на простынях спальной.
Если бы было иначе, мы имели бы гораздо меньше искусства. Как мученичество или святость доказывают не столько содержание веры, сколько человеческую способность уверовать, так и любовная лирика выражает способность искусства выйти за пределы реальности — или полностью ее избежать. Возможно, истинная мера поэзии такого рода именно в ее неприложимости к реальному миру, невозможности перевести ее чувство в действие из-за отсутствия физического эквивалента абстрактному прозрению. Физический мир должен обидеться на критерий такого рода. Но у него есть фотография — она еще не вполне искусство, но способна запечатлеть абстрактное в полете или по крайней мере в движении.
XII
И некоторое время назад в маленьком гарнизонном городке на севере Италии я столкнулся с попыткой сделать именно это: отобразить реальность поэзии с помощью камеры. Это была маленькая фотовыставка: на снимках были запечатлены возлюбленные замечательных поэтов двадцатого столетия — жены, любимые, любовницы, юноши, мужчины, — в общей сложности человек тридцать. Галерея начиналась с Бодлера и заканчивалась Пессоа и Монтале; рядом с каждой любовью было прикреплено знаменитое стихотворение в подлиннике и в переводе. Удачная мысль, подумал я, слоняясь среди застекленных стендов с черно-белыми фотографиями анфас, в профиль и в три четверти — певцов и того, что определило их судьбы или судьбы их языков. Стайка редких птиц, пойманная в тенёта галереи, — их и вправду можно было рассматривать как отправные точки искусства, те, где оно расставалось с реальностью, или — лучше — как средство переноса реальности на более высокую ступень лиризма, то есть в стихотворение. (В конечном счете для увядающих и, как правило, умирающих лиц искусство есть еще один вариант будущего.)