Юрий Петухов - Черный дом
Нет, нельзя было выпускать предавших из Черного Дома. Нельзя! Они из одной команды с колониальной администрацией, они потрутся, потрутся друг о дружку… и притрутся в конце концов, без должностей и мест, без кормушек не останутся. А тысячи поверивших уже погибли. И еще погибнут.
Я дважды прошел Калининским почти до Арбатской и обратно. Я рвался домой из этого кромешного ада. Но он не выпускал меня — вновь и вновь ноги на подходе к метро столбенели, не могли идти дальше, и меня несло назад — под пули, в грохот и пыль. Этобыл какой-то заколдованный круг.
А между тем Новый Арбат все заполнялся и заполнялся: уже маячили тут и там какие-то новые спецназовцы, в новых формах, невиданных прежде — стояли, пыжились, кичились — без брони, но все в сверкающих нашивках. Подгоняли автобус за автобусом, и лезли из них засидевшиеся бойцы режима, понавезенные со всей России, ибо местных, московских и областных уже давно не хватало. И трагедия на глазах моих превращалась в жуткий фарс, в исполинский театр абсурда. И пропали куда-то милицейские оцепления, Новый Арбат начал заполняться толпами, огромными толпами москвичей. И снова толпы сновали взад-вперед: одни шли от Черного пылающего Дома, другие, новенькие свеженькие, торопились им на смену. И не было видно застывших тупых глаз, напротив, глаза горели неземным огнем и похотью. Это была вакханалия демократии, апофеоз свободы нового мирового порядка. Столько воплей, визгов, пьяно-дураковатых выкриков, свиста, хохота я никогда не слыхал — будто с какого-то вселенского рок-шабаша собрали тысячи одурманенных, экзальтированных дикарей, визжащих и трясущихся, вопящих в такт шаманским барабанам.
И вот именно тогда, когда начало смеркаться, когда шабаш нечистой силы на пыльном и гремящем проспекте достиг невыносимости, издали раздался мерный грохот траков, гул натужных, надорванных двигателей — и на Калининский начали вползать боевые машины пехоты Таманской гвардейской дивизии. Гвардейцы сотрясали Москву мощью миллионов своих скрытых под броней лошадиных сил, аж воздух дрожал и тряслись пугливо длинные, тонкие фонарные столбы. Сотни огромных стволов торчали из башен. Сотни голов в пыльных черных шлемофонах торчали из люков. Герои-таманцы, вооруженные до зубов и выше своим российским народом, ехали добивать русских мальчишек и девчонок, стариков-ветеранов, братков-солдатиков, защищавших Россию еще в фашистской Прибалтике, еще в Приднестровье, ехали косить из пулеметов матерей-старух с красными флажками и иконками в руках. Колониальная армия, предавшая отцов и дедов. Каратели! Уже позже, через много недель и месяцев я читал в газетах письма старых, настоящих гвардейцев-таманцев, гвардейцев-кан-темировцев, тех самых, что били фашистскую гадину, защищая и освобождая свой народ. Они с болью и отчаянием писали одно: выродки! полицаи! каратели! после всего содеянного, после того, как эти дивизии превратились в палачей собственного народа, они не имеют никакого права носить звания гвардейских, таманских, кантемировских — они должны быть расформированы, разогнаны с позором, а их командиры должны быть отданы под трибунал. Так писали те, кто имел на это право! И я согласен с ними: больше нет таманцев-гвардейцев! больше нет кантемировцев-гвардей-цев! Такие преступления, такой позор невозможно ничем смыть! Вся армия покрыла себя чудовищным, несмываемым позором: и та часть ее, что подавляла Народное восстание в Москве, и та, что трусливо отсиживалась за своими гарнизонными заборами. Позор! И проклятье! Я сбился со счету, подсчитывая боевые машины — они все шли и шли нескончаемой грязно-зеленой колонной.
И ликовали детишки перестройки, новоявленные дети Арбата — забрасывали карателей цветами, орали, вопили.
— Спасители! Ур-р-рааа!!! — орал рядом со мной длинный парень в светлом плаще до пят. Потом отцепился от своей столь же длинной и тощей девицы, вытянул из кармана бутыль и бросился к ближайшему броневику, сунул бутыль в люк.
— Урра-а-а!!!
Визги восторга перекрывали адский лязг траков. И лезли новые, и совали бутылки и цветы, пьяно шатались, чудом выскальзывая из-под накатывающих гусениц. Вакханалия демократии. Лицемерие и подлость. Никогда не было в Москве столько брони, снарядов, стволов, гранат, пуль! Никогда не было в ней такой концентрации неумолимой, спрессованной смерти! Тысячи броневиков, танков, танкеток, десятки тысяч пулеметов, автоматов, гранатометов, пистолетов. Миллионы снарядов, патронов, пуль — тонны взрывчатки! тонны свинца! И против кого? Против избранных народом — пусть и наипаршивейших, одобривших в 91-ом демократию и развал России — но все же безоружных, перепуганных депутатов, против женщин, которых в Черном полыхающем факелом в ночи Доме было большинство, против нескольких десятков охранников?! Демократия всегда безумна в своей злобе и ненависти! Столь же безумна она была и когда десятки тысяч закованных в броню американских мордоворотов-головорезов, под прикрытием сверхмощных авианосцев, эскадрилий, танковых дивизий врывались на беззащитный островок Гренаду, вторгались в Панаму, убивали и травили газами, ядовитыми веществами несчастных измученных вьетнамцев на их же земле, засыпали тысячами смертоносных ракет и бомб мирные иракские городки и села… Звериная, чудовищная, беспощадная в своей безнаказанности морда демократии!
Сердце мое было сжато свинцовыми тисками. Я брел как в тумане, отрешенно наблюдая это сверхциничное, похаб-нейшее видение. И все жея вернулся к концу Нового Арбата, не опоздал — и я видел, я слышал, как уже в вечернем мраке, прямо с ходу эти гвардейцы-герои открыли такой бешеный, такой ураганный огонь по верхним этажам новоарбатских небоскребов из своих орудий и пулеметов, что все прежнее показалось мне шелестом листвы. Это была сущая преисподняя. Видно, ребятушки-гвардейцы подороге времени зря не теряли, бутылочки пооткрывали, взбодрились… да плюс приказы да обещанья отцов-командиров — короче, каратели взялись за дело круто. Кто не был рядом с десятком боевых машин, одновременно ведущих огонь по цели в самом центре города, тот никогда, ни по какому фильму, ни по какому рассказу не представит себе подобного зрелища, такого ада. Больше двадцати лет назад я сам раскатывал по Венгрии на таких броневиках, сам сидел под башенкой, сам высовывал голову из люка, а чаще и торчал во время марша на броне, поверху. И каких только стрельб не было, и каких лихих учений… и позже, на огромнейших маневрах уже в самой России понавидался-понаслыхался, понатерпелся на собственной шкуре. Но такого и я не видывал. И представить себе не мог — безумный бой, точнее, истребление, сатанинское извержение посреди моей Москвы. Даже ночь перестала быть ночью, вечер вечером — и превратилось все вокруг в кроваво-багровую преисподнюю. Палачи!
Но больше этого безумного действа повергало в ужас иное. Стоило дьявольской канонаде стихать на минуту, секунду, миг — и воздух сотрясали нечеловеческие вопли:
— Урр-рраа!!!
— Бей, гадов!
— Пали!
— Давай!
— Убейте их всех! Все-ех!!!
— Не жалей! Бей! Давай!!!
Я уже не понимал, где я нахожусь — в центре Москвы, в России, среди своего, русского народа или во вражьем логове, в волчьей стае, чужой, злобной, подлой. Сколько мерзостей наговорили про робких и малодушных гэкачепистов-неудачников, каких из них монстров вылепили — ноя хорошо помню тот август, ведь и тогда я был на улицах, я был на Калининском, на Тверской, где стояли бронетранспортеры, был у «белого дома», с омерзением сторонясь пьяных как и ныне, визгливо-суетных защитничков демократии. Гадко было тогда на душе, в те августовские дни завершения Третьей Мировой, когда так же как и ныне центры управления «русскими революциями» (или как выразился в своих мемуарах нынешний президент «российско-американская революция», уж он-то знал, что говорит!) были под крышами американского и прочих посольств. Но тогда не было ни одного выстрела, тогда броня БТРов была размалевана губной помадой и пьяненькие девицы, кутающиеся в длиннополые солдатские шинели, сосали пивко прямо на броне, под стволами, свесив ножки в люки… Теперь демократия вырезала свинцом инакомыслящих, не жалела снарядов и пуль!
Нет, я не мог там оставаться больше. Я резко развернулся, сдерживая накатывающие горькие слезы. Там убивали затравленных, обложенных со всех сторон героев России, подлинно Русских людей, вставших на защиту Отечества… а я ничем не мог им помочь. Это было невыносимо.
И я быстро пошел назад, уже в который раз, расталкивая вопящую восторженную толпу, что стремилась к месту бойни, распихивая алчущих крови и зрелищ.
Не помню, как я добрался до дому — в самом мрачном, подавленном состоянии. Мать сидела в кресле — отекшая, белее мела. Надо было брать трубку и набирать «ОЗ». И я уже стал это делать. Но она закричала:
— Нет! Я завтра к врачу сама пойду, кардиограмму снимать! Она же сказала…