Даниил Гранин - Милосердие
Разумеется, литература не может состоять из одних вопросов. Писатель жаждет и проповедничества и утверждения. Но в то же время заранее известный ответ превращает произведение в доказательство и лишает его поисков. Прикосновение к поискам художника оказывается само по себе потрясением, толчком. Когда мы говорим о нравственности, мы знаем ее границы так же, как и области безнравственного. Мы знаем, что нравственно, мы не доводим себя до незнания, до областей неведомых, где начинаются сомнения, где нет готовых определений. А Лев Толстой даже в такой вещи, как «Воскресение», путался в противоречиях, выясняя «за» и «против», терзал свою душу, да и нашу, незнанием.
Нравственные вопросы и поиски ответа на них — это своего рода исследование, и, как исследователь узнает результаты лишь в конце работы, так и писатель может развивать свою идею в процессе исследования характера, в процессе работы над книгой, которая может подтвердить его идею, а может и изменить ее.
В этом для меня работа писателя схожа с научной работой. Писатель, как и экспериментатор, пытает обстоятельства, добивается истины, невзирая на принятые мнения, на требования публики и на свои собственные мнения, с которыми он начинал писать. Истина эта художественная, она проверяется красотой, правдой характера, силой образа…
В процессе работы над романом «Картина», начиная Поливанова как человека догматичного, ограниченного, человека, который предъявлял самые что ни на есть вульгарные требования к замечательному художнику Астахову, я убеждался, что у этого Поливанова была своя историческая необходимость, и убедительная. В чем-то я стал ему сочувствовать, чем-то он меня привлек на свою сторону. Я увидел трагедию этого человека. Увидеть свою правду в отрицательных явлениях жизни — значит показать, в чем их сила и живучесть.
Самое драгоценное для меня — в той литературе, где совершается открытие характера, обстоятельств исторических, жизненных. Такого рода открытия могут происходить лишь на пути к правде, когда не уклоняешься от самых острых проблем бытия. Наверное, надо даже идти на них. Стремление идти на самые острые конфликты времени, искать истину в ее острейших столкновениях приносило успех нашей литературе. Смелость — одно из самых привлекательных качеств писательского дарования. Нужна смелость, чтобы перешагнуть сегодня через каноны и штампы мышления, каких-то вульгарных схематических представлений — нет, не о жизни, а о том, что полезно и что вредно. До сих пор есть критики, которые считают, что советской литературе не пристало, а советскому читателю «не полезно» трагическое, трагичность обстоятельств. А ведь жизнь трагична так же, как и была во времена Пушкина и Толстого, трагична потому, что никто и ничто пока не снимает проблем неудач, несчастий, смерти, одиночества. Все лучшее в литературе большей частью было связано с трагическим мироощущением.
Не стараемся ли мы обойти это? Не ищем ли прежде всего победителей? Почему мы признаем преодоление страданий, а сами страдания нам кажутся ненужными, малозначащими?
Я вспоминаю, как много сил пришлось потратить, отстаивая необходимость рассказывать о страданиях непреодоленных, о муках человеческих в «Блокадной книге». От нас ждали прежде всего героизма, а герои — это, как известно, люди, которые умеют одолевать страдания.
Может быть, еще более сложной и насущной потребностью литературы являются трагедии не войны, а сегодняшнего дня, в условиях нормальной жизни, где неслышные страхи, горе, разочарование открывают сложность и полноту человеческого существования.
IIМеня всегда привлекал мир людей напряженно мыслящих, ищущих — то, что мы называем интеллигенцией, хотя очень трудно определить границы этого понятия. Учителя, врачи, научные работники — слой отнюдь не привилегированных, а порой и непрестижных профессий, мир людей городских, лишенных прямых связей с природой, возможности уединиться. Тем не менее это люди, думающие над смыслом своей будничной и монотонной работы, смыслом своего существования в этом мире, тонко чувствующие, люди разные — измученные бытом, лишенные иногда простых радостей, люди, порой погруженные в борьбу за должность, за деньги, люди, в которых теснота существования рождает уныние или зависть и жажду быстрее пробиться «наверх». И как все это соединено с духовностью, с красотой души, добротой…
Наука, ученые… Среда эта была для меня родная, близкая, я любил людей науки, видя в них воплощение идеалов творческого человека. Потом стали появляться разочарования. Я понял, что надо преодолевать свои пристрастия, что занятия наукой не гарантия нравственной чистоты человека. Надо показать и ограниченность этих людей, и то, как меняется их роль в обществе. Показать, как много зла причинила, в частности природе, беспринципность некоторых ученых. И что не кто другой, а ученые, наша наука могут и должны исправить нанесенный ущерб всему живому миру земли, и как они это делают.
Наука открыла мне тему, порожденную нашим временем, — перестройки экологического сознания человека. Мне представляется, что неправильное, небратское, хищническое отношение к природе осмысливается и будет осмысливаться литературой. Проблема защиты природы требует участия всех специальностей — техников, юристов, медиков, — буквально всех. Но у литературы своя деликатнейшая обязанность — попробовать как-то изменить вековечные потребительские представления человека о борьбе с природой, о покорении ее… Думается, что ничто не может заменить здесь силы искусства, и в первую очередь литературы. Эта проблема не частная, время выдвигает ее как важнейшую проблему человеческого бытия.
Есть такое старинное слово — «сочинительство». Литература родилась как сочинение. Писатель — сочинитель. Тем не менее в слово «сочинитель» закралось что-то осудительное, насмешливое. У нас сочинение осталось разве что в названии одного вида изданий — собрания сочинений. Тут против этого слова никто не возражает — ни читатели, ни авторы.
Боюсь, что пренебрежение к сочинительству не так безобидно, как кажется. Сочинительство в нашей прозе постепенно и незаметно как бы замещалось журнализмом. Беспрестанные требования изучать жизнь приводили порой к тому, что воображение, фантазия писателя как бы атрофировались, писатель оказывался в плену жизненных фактов. Знать жизнь подробно, во всех деталях, со всеми приметами сегодняшнего дня, со всеми ее словечками, лексикой, конечно, заманчиво. Но иногда чувствуешь, как это знание тянет вниз, мешает подняться, увидеть общую картину жизни.
Границу между журнализмом и литературой бывает провести трудно, ее размывают всевозможными терминами: «художественные очерки», «художественная документалистика, публицистика», чуть ли не все становится художественной, да еще литературой. Даже критика становится родом литературы. И в этой беспредельности не остается места вымыслу или домыслу. Вроде как-то неудобно придумывать. А еще не забудем тезис о том, что жизнь богаче литературы. Во всем этом, разумеется, есть своя доля правды. И доля опасности для писателя-художника.
Я сам почувствовал эту опасность на себе, после того как занимался долгое время документальной литературой. Документальная литература расслабляет писательский организм, который требует непрестанной работы воображения.
Вымысел, условность всегда присутствовали в русской литературе: в прозе и Пушкина, и Гоголя, и Достоевского, и Горького, да и в нынешней нашей литературе.
Когда эти традиции развиваются, тогда мы получаем такие интереснейшие вещи, как новый роман Чингиза Айтматова. Там все сочинено и все правда: факты, подлинные легенды, наблюдения меняют свою структуру; так графит превращается в алмаз, так из клеток возникает новый уровень жизни — целостный организм.
Границу между литературой и журнализмом мне удалось для себя нащупать однажды, во время работы над «Блокадной книгой».
Надо было иллюстрировать книгу фотографиями. Мы отправились в архив ТАСС, для того чтобы найти фотографии заводов и фабрик времен блокады. Мы знали, что это было: разбитые снарядами цехи, измученные, еле стоявшие у станков люди, подвязывавшие себя, чтобы не упасть. Мы перебрали тысячи фотографий, сделанных репортерами в те годы. Что мы видели? Мы видели за станками людей — рабочих, мужчин и женщин, суровых или улыбающихся, но неизменно бодрых. И никаких примет голода, мук, блокадной обстановки, хоть сейчас печатай их в газете. Не нашлось буквально ни одного снимка, который показал бы, что творилось тогда на фабриках и заводах, как трудно было тогда работать, как тяжелы были условия.
Вначале нас это возмутило: украшательство, фальсификация. Но, расспросив фотокорреспондентов тех лет, мы убедились, что тут происходило иное: это была та боевая задача, которую они выполняли в сорок втором — сорок третьем годах, считая своим долгом показать, как, несмотря на блокаду, голод, холод, обстрелы, люди продолжают работать и выполнять свой долг. Со своей задачей фотожурналисты блокадного города справились и оставили нам такое наследство. Они были журналисты, а не фотохудожники, художники — те думали бы тогда о том, чтобы заснять для истории драгоценные кадры быта, героики ленинградцев, продолжавших работать, несмотря на смертный голод, артобстрелы и бомбежки.