Сергей Голубов - Когда крепости не сдаются
— Перестаньте нервничать, товарищ комбат! Мне больно, а не вам. Что? Не можете?
Мирополов простонал:
— Н-не мо-гу!
Улыбка сбежала с лица Карбышева.
— Тогда я вам приказываю немедленно прекратить это безобразие!
* * *Мир становился похожим на котел. Под котлом пылало пламя. Внутри что-то кипело с неистовым напряжением. Плохо привинченная к котлу крышка судорожно дрожала. Американские заправилы подкармливали из рук военного зверя германской фашистской агрессии. Англо-французские политиканы, уцепившись за власть, дружно взламывали фронт миролюбивых государств. Японские самураи на Хасане и Халхин-Голе пробовали силы в прямой борьбе. Белофинские газеты сообщали о восхищении английского эксперта генерала Кирка недавно осмотренными им на Карельском перешейке укреплениями.
За окном шумел май, и ветер бросал в комнату теплые запахи обласканной солнцем счастливой земли. Деревья звенели листвой, пели тонкие девичьи голоса — чудо весны совершалось за окном комнаты. Совершалось оно и внутри Карбышева.
Якимах, чуть-чуть пошевеливая влажными красными губами и жмуря зачем-то круглые светлые глаза, старательно вчитывался в лежавшую перед ним бумагу. Ровный почерк покрывал прямыми строками обе стороны листа.
«Переход к коммунизму, — читал Якимах, — требует от всех трудящихся нашего великого Советского Союза настойчивого овладения большевизмом, учением Маркса — Энгельса — Ленина — Сталина, повышения трудовой дисциплины и производительности труда.
Участвуя своей ответственной работой преподавателя по подготовке высококвалифицированных кадров нашей Рабоче-Крестьянской Красной Армии вместе со всей страной в построении коммунизма, я хочу быть ближе к великой Коммунистической партии большевиков и прошу партийную организацию — принять меня в кандидаты ВКП(б).
Обязуюсь настойчиво и систематически работать над изучением большевизма, над освоением великого учения марксизма-ленинизма, активно участвовать в общественной и партийной работе, образцово соблюдать трудовую дисциплину, быть бдительным и всемерно бороться с изменниками нашей Родине и врагами народа… Комдив Карбышев».
Якимах дочитал бумагу до конца. Несколько мгновений он сидел молча, все еще пошевеливая губами и жмуря глаза. Потом заговорил:
— Я о вашей подписи, Дмитрий Михайлович, думаю.
— О подписи?
— Да. Сколько раз я ее видел. И думаю: если взять все ваши подписи, которые я видел, да положить одна на другую, ведь, пожалуй, самым точным образом придутся. Твердая у вас рука! Толковали мы с вами о вашем вступлении в партию неоднократно, — и Елочкин с Наркевичем, и Юханцев. А решили вы сами, без нас. Когда решили?
— Давно, — сказал Карбышев, — тогда же и решил, когда толковали…
— Нет, я не о том… А когда…
— Заявление написал? Сегодня, двенадцатого мая.
— Не то… Когда окончательно созрело решение? Ведь не пятнадцать же лет назад и не сегодня…
— Конечно. Оно созревало постепенно, по мере того, как я завоевывал доверие партии. Помните, я хотел «доказать»? Пришло время, когда я по множеству признаков понял: «доказал». Партия мне доверяет, а это и значит, что я коммунист. Были годы проверки, самопроверки. Отходили в прошлое неустойчивость политической мысли, боязнь упреков в карьеризме. Все отчетливее ощущалась трудность работы без партийного контроля, без партийной помощи. Дочь — член партии, а я — нет. Вдруг когда-нибудь придет в голову Елены: «А странную все-таки жизнь прожил отец! Как будто и с партией, а не в партии…» Нельзя, чтобы дочь обо мне так думала, никак нельзя. Как я хочу видеть своих детей комсомольцами и коммунистами, так и они вправе желать, чтобы давнишние мои убеждения были, наконец, признаны действительно «моими». Подступала старость, и вместе с ней созревало решение…
Карбышев говорил очень важные, совершенно правдивые, все объясняющие собой вещи. Мог бы он к ним прибавить и еще одну. Она-то, собственно, и привела его сегодня к написанию заявления, которое так внимательно читал Якимах. Привела и вложила нынче перо в его руку. И, словно отвечая Якимаху на еще не заданный им вопрос, он сказал:
— Итак, Петя: почему же все-таки именно теперь вступаю я в партию? Очень просто. Время тяжкое. Будет еще тяжелей. И, шагая через высокий порог, я хочу пережить это грозное время вместе с партией, а если нужно будет, то и умереть за партию в ее рядах…
* * *Действительно, время становилось все тяжелей. В Москву приехали военные миссии Англии и Франции для практического завершения затянувшихся переговоров о взаимной помощи. Однако миссии прибыли в Москву не только без искренних намерений прийти к соглашению, но даже и без полномочий, необходимых для его заключения. Зачем же они появились в Москве? Невозможно сказать. Как появились, так и исчезли. В один из последних дней августа Карбышев читал в «Известиях» интервью маршала Ворошилова с сотрудником этой газеты[62]. От Советского Союза требовали, чтобы он помог своими войсками Франции, Англии, Польше. А пропустить его войска через польскую территорию не хотели. И это несмотря на то, что никаких других путей для того, чтобы советские войска пришли в соприкосновение с войсками агрессора, не было. «Да что они — с ума поспятили?» Нет, они пребывали в совершенно здравом уме. Только, как ни боялись они гитлеровской Германии, Советский Союз был для них еще страшней. Вот оно — главное[63]. И здесь именно ключ к разгадке этой предательской тайны…
Да, время становилось все тяжелее, все грознее. Карбышев читал интервью Ворошилова, речь Молотова на внеочередной сессии Верховного Совета СССР и с нетерпеливой страстностью в смелой душе думал: «Зови же меня, партия, — зови! Иду, куда скажешь, мать…»
Глава тридцать седьмая
Штаб инженерных войск армии, действовавшей на выборгском направлении Карельского перешейка, стоял в лесу и расположен был в маленьком трехоконном домишке. На голых стволах кругом домишка не было и признака ветвей. Да и весь лес был исцарапан, обглодан, ободран: месяц беспрерывной бомбардировки не прошел ему даром. Куда ни глянь — коряги, вывороченные из земли, воронки, завалы из сбитых снарядами деревьев. И от этого еще угрюмей казалась дикая красота места. Солнце давно уже выкатилось на чистое, яркое небо, и золотые лучи его скользили по земле. Снег звенел под ногами. У танков, стоявших на поляне и укрытых хвоей и зеленым брезентом, толпились люди в черных колонках и шлемах с белыми от мороза очками. «Как дела?» — «Нормально!» — Спрашивали, но не отвечали; а думали о сюрпризах — о заминированных рождественских угощениях в деревенских домах, о поросятах и бутербродах с мелинитовым нутром, о забытых под сосной сапогах, об оброненных кем-то на дороге часах, о трупах, и разных других предметах, к которым нельзя было прикоснуться, чтобы не взлететь на воздух. Обилие сюрпризов рождало тревогу, пугало, подрывало не столько людей, сколько их мужество и уверенность в себе. Это было начало войны с белофиннами, время минобоязни, когда деятельно развертывалась подготовка к прорыву…
В столовой для среднего и младшего комсостава, которая помещалась в кирхе близ Райволы, были и деревянные миски, и ложки, и каша, — всего много. Но обедавших было еще больше. Здесь обедали командиры всех родов войск в неисчислимом количестве; девушки не успевали подавать, а за мисками, ложками и кашей надо было охотиться из очередей. Помощник командира саперной роты Константин Елочкин стоял в очереди и со скуки прислушивался к разговору двух летчиков в коричневых комбинезонах и меховых унтах.
— Эх, и замечательная нынче летная погода!..
— Да, уж прямо сказать: миллион высоты. Старый он?
— Старый… В черной шубке, романовской малахайкой, в валенках, мужичок мужичком. А фигура серьезная… Как доставил я его в штарм, вышел он из самолета, только и слышу: «Принимай! Приехал!»
«О ком это они? — подумал Елочкин, — кто приехал?» Вдруг один из летчиков сказал изумленным полушепотом:
— Гляди, видишь? Да вон он и стоит, кашу ест… Ты смотри, брат, что деется… Кашу!
Он показывал на невысокого человека в черном тулупчике, который действительно стоял с двумя другими у занятого стола с миской в руках и с аппетитом ел кашу, приговаривая:
— Ну, и вкусно, Петя, а?
Чувство, повинуясь которому Константин Елочкин выскочил из очереди и метнулся поближе к черному малахаю, отнюдь не было простым любопытством. Елочкин не знал, кого увидит, но почему-то не сомневался, что увидеть ему предстоит необыкновенное, нужное, хорошее и радостное — человека, в котором все это должно обнаружиться зараз. Так и случилось. Помкомроты сунул между приезжими свой горбатый, елочкинский, нос и тотчас признал двоих — Карбышева и Якимаха. Третий — молоденький воентехник — был ему не известен.