Лев Аннинский - Барды
До реальной перемены адреса еще 27 лет, и вообще речь не о том, а об очередном, можно сказать, любовном приключении лирического героя: она спрячет ключи, но он войдет в окошко и велит молчать, и притворится: «мне-то все равно, все равно…»
…А под «всем этим» — тень Орфея, который спускается в ад: оглянуться нельзя.
Еврейский «кудрявый дымок» вплетается в эту насквозь русскую реальность явно под воздействием идей, хлынувших в публицистику Перестроечной поры, — про то, как евреи навязались русским со своей социалистической революцией. Бывший детдомовец, когда-то учившийся на круглые пятерки, быстро вник в эти новые идеи, заодно вспомнив, что он — еврей.
Я прощаюсь со страной, гдеПрожил жизнь, не разберу — чью.И в последний раз, пока здесь,Этот воздух, как вино, пью…
Написано — за 17 лет до отъезда — при попытке вжиться в состояние отъезжающих.
Не страшно уезжать к далеким заграницам —Куда страшней возврат в наш мир наоборот.
Это — уже за год до отъезда.
Я еврей по папе с мамою —русским стать я был готов.Не суди меня, страна моя, —Дай отмыться от плевков.
А это — сразу после «смены адресов».
Насчет плевков — неправда: провожали со слезами.
Крепясь, Клячкин прибегнул к старому русскому способу эмоциональной компенсации, описанному им в прежних песнях; в новом варианте прощанье приобрело следующий, прошу прощенья — не вполне цензурный вид:
Я платочком и даже рубахойПромокаю слезинки из глаз.Мы послали Отечество на —Но вначале — Отечество нас.
И это неправда: Отечество продолжало любить беглеца; к его 60-летию в Питере устроили грандиозный юбилейный праздник, на который он специально прилетел из Израиля.
После праздника — обратно. На историческую родину. Умирать.
«Последняя цыганочка». В бодром стиле. «День как день… и нет причин, чтобы бояться. День людей, день гордости за наше братство, день страны единственной, которой мы нужны, день флагов бело-голубых, любых на голубом бездонном небе…»
Под бело- голубым израильским флагом, в волнах теплого моря, в тридцати метрах от берега 30 июля 1994 года отдал Богу душу русский поэт и бард Евгений Клячкин.
До сих пор спорят, отчего умер. Одни говорят: захлебнулся. Другие: остановилось сердце. Третьи: от тоски по России.
Сам он сказал о себе так: «Трагик в роли клоуна». Сказал: «И, в сущности, все тот же путь в любой стране мы выбираем и равнодушно вымираем, не доползя куда-нибудь». Сказал: «И рвется дыханье на этом пути».
Смена адресов. Перестановка имен. Преставление светов.
С этим не шутят, дорогой.
ИСТИНА ВЫХОДИТ ИЗ ОБМАНА
Да что вы, милые, да нешто разберешь,
Какая истина не есть с изнанки ложь,
Какая искренность не вышла из обмана?
Ведь был убийцею создатель Ватикана!
Юлий КимНамек на убийство сейчас расследовать не будем: у Кима и помимо этого полно перемигиваний и с «Алексан Сергеичем», а также с «Лешей Пешковым» и с прочими классиками из пантеона русской словесности, поднимаемыми из святых могил скоморошьим посвистом. Тут сам посвист интересен.
Веселая популярность Кима на рубеже 60-х годов опережала всякие попытки понять, в чем ее смысл и шарм, координаты классики тут работали плохо. Зато хорошо работали «двигун» малого рыболовного сейнера да «колотун» на палубе, да мужички, ловившие то ли чайку («Сейчас убью ее! Дай-ка скорее мне ружье!») , то ли моржа («Причалила баржа — поймали мы моржа!» ), то ли кита (и его поймали бы, да вот «кита не видно — до чего ж обидно!»).
Потом, когда кита стало «видно», и его таки-поймали, оказалось, что «на эту удочку клюнул кашалот». Ловецкую фантасмагорию легко было истолковать в государственно-сыскном аспекте: дразнил-дразнил веселый певец неповоротливую власть, думал, что это игрушки, а оказалось, что власть кусается.
Но и тогда, когда в разгар Застоя попал автор «Кита» в диссидентские списки, — поющая Россия, давясь от смеха, следила, как ее любимец продолжает дурачить кашалота, печатаясь под загадочным псевдонимом «Ю.Михайлов». Секрет Полишинеля был продолжением веселого маскарада: народ продолжал петь Михайлова, помнил его наизусть, узнавал по любой строчке.
Когда при начале Перестройки вышли наконец эти тексты напечатанными (сразу — две книги!), — их тираж вылетел далеко за сотню тысяч, и тогда ниже ватерлинии обнаружилось тяжелое тело лирики, резной верх которой так легко летел над волнами:
Белеет мой парус, такой одинокийНа фоне стальных кораблей.
О, нет, вовсе не такой одинокий! Воздушный поцелуй Лермонтову — как раз отрицание одиночества. Ким вообще все время с кем-нибудь перекликается, переглядывается, перемигивается. Эта общительность — первое внешнее объяснение популярности, когда песни Кима побежали по магнитофонной ленте из 50-х годов в 60-е. Она, эта популярность вовсе не началась с того весеннего номера «Комсомольской правды», когда в 1961 году там появился «Кит» с нотами (и с полуизвинениями за «нестанадартность» песни), — к тому времени этого самого «Кита» на все лады распевала школьная и студенческая худсамодеятельность от Анапы до Анапки.
Ликующий Ким был рожден, как Афродита, из той кружевной пены, что вздымалась над учебными программами «поющего педагогического». Когда подоспело распределение на Камчатку, таежно-тундровый окрас его новых песен был воспринят как очередная игровая маска, — хотя жизнь деревенского учителя на берегу ледовитого океана была всамделишно тяжела и даже опасна, и медведи, шатавшиеся в сопках, драли людей насмерть.
И тем не менее:
Напрасно сей суровый крайНад нами длани простирает:Попростирает — отдохнет,А Санька шмотки простирнет!
Такова молодость патриарха — я имею ввиду круг бардов-шестидесятников первого призыва, отцов-основателей, патриархов «гитарного поколения», среди которых засверкал, забликовал талант Кима. В песнях Визбора голубели дали карельских озер. Городницкий был укутан глухой таежной зеленью. Ким был ослепителен и пятнист, как оттаивающая тундра, как расписанная солнечными бликами сопка, как пенный гребешок волны у камчатского берега.
В плотном строю бардов он сразу занял уникальное место, заполнил какую-то потаенную душевную нишу, откликнулся на зов, которого другие не различали.
Меж тем он все время окликает других.
Хорошо идти фрегатуПо проливу Каттегату, —
Ветер никогда не заполощет паруса!
А в проливе СкагерракеВолны, скалы, буеракиИ чудовищные раки,Просто дыбом волоса!
Фрегат, бороздящий чужие моря, это, конечно, посланец Новеллы Матвеевой. И перечни заграничных проливов и портов приписки, затаившихся среди волн и скал, — это, конечно, ее поэтический код. Но у нее эти перечни звучат как таинственно-прекрасная, ангельская музыка, как патетическая альтернатива подножной реальности. А тут… уже буераки заставляют навострить уши, а уж раки — это как раз то, в чем и заключается скоморошья изысканность Кима, рассчитанная именно на то, чтобы от смеха у вас «встали дыбом волоса».
Но об ауре перечней у Кима — потом, а пока проплывем чуть дальше:
А в проливе ЛаперузаЕсть огромная медуза,Капитаны помнят, сколько было с ней возни.А на дальней Амазонке,На прелестной АмазонкеЕсть такие амазонки,Просто черт меня возьми!
Черт меня возьми, если это не перекличка с Городницким, «лорнировавшим» в некоем амазонском порту «жену французского посла»! Но Городницкий даже в смеховом сюжете прячет патетическую ноту, а если смеется, то — высмеивает, задевает. Ким не высмеивает, он смеется заливисто и вроде безоглядно. Или улыбается загадочно, почти незаметно.
А мой конь, белый конь,Едет шагом за рекой…
Улавливаете и здесь перекличку?
А где та гора, та река, притомился мой конь…
Окуджава — объект постоянных реминисценций. Грустные солдатики, глупые короли… И даже «мама, белая голубушка»…