Литературная Газета - Литературная Газета 6563 ( № 32-33 2016)
«В 1901 году я колебался: кто я? – вспоминал А. Белый в «Начале века» (1933). – Композитор, философ, биолог, поэт, литератор иль критик? Я в «критика», даже в «философа» больше верил, чем в «литератора»; вылазки – показ отцу слабоватых стихов и «Симфонии» другу – посеяли сомнения в собственном «таланте»: отец стихи – осмеял; друг откровенно отметил, что я-де не писатель вовсе». Ценное признание. В самом деле не было в России ни до него, ни после таких писателей, которые в пятнадцатилетнем возрасте читали бы Шопенгауэра и «Упанишады», в девятнадцать лет – штудировали бы Фридриха Ницше, а в двадцать – освоили философскую систему Владимира Соловьева. За этим не вполне нормальным, с обывательской точки зрения, увлечением философией скрывался пережитый еще в младенчестве ужас перед «мглой Небытия» , перед преследующей человека изнутри и извне «абсолютной пустотой», «черной небытийственной бездной», – «ужас отсутствия и небытия», от которого не спасало и не могло спасти никакое писательство. Обращение к философии – как редкой возможности творческого существования – было для него внутренне необходимым и свидетельствовало о захваченности самой его экзистенции вполне определенной темой. «Тема конца имманентна моему развитию…», – отмечал он уже в зрелом возрасте. Глубокое переживание эфемерности и абсурдности тусклого человеческого бытия-к-концу привело к тому, что влечение к знанию , причем, «цельному знанию» (Вл. Соловьев), представляющему собой целительный для человека сплав философии, науки и мистики, стало для Бориса Бугаева основным и определяющим мотивом всех его жизненных исканий и экспериментов. Важно понять, что такого рода всезнание («все знания, стянутые в одно знание») не существует вне ищущего «Я» в виде какого-то готового текста, в виде уже некогда высказанного тем или иным проповедником слова. Являя собой «цельность всех знаний, … некое со-», оно может существовать лишь в форме предельно развитого, расширенного, «космического сознания» гения, обретая которое он отрывается о «человеческого, слишком человеческого» и на деле становится богоравным существом, о чем, между прочим, Иисус говорил своим ученикам: «вы – боги». Всеобъемлющее сознание такого типа (по сути, сверхсознание ) интересовало Андрея Белого как философа и художника, и, формируя его в себе, он по-своему решал ту же самую задачу, которую на Западе пытались разрешить Фихте и Шеллинг, – воображая и себя «каким-нибудь Фихте иль Шеллингом от «философии символизма» . Его повышенный интерес к германской метафизике дал Н.А. Бердяеву повод причислить А. Белого к «немецкому направлению», несмотря на его «русскую неорганизованность и хаотичность». В самом деле, даже захватившую его штейнеровскую антропософию писатель перетолковывал на свой лад, освобождая ее от догмы и усматривая в ней некую новую феноменологию духа . Не отрицая некоторого германофильства А. Белого даже в тот период, когда он старался «думать мыслями Владимира Соловьева» и занимался «разжевыванием основ соловьевства», следует помнить, что он, превозмогая абстрактный идеализм классиков немецкой философии, все же, начиная с 1903 года, конструировал оригинальную версию русского конкретного идеал-реализма , в чем-то более притягательную и жизнеспособную, чем концепции С.Н. Трубецкого, С.Н. Булгакова и Н.А. Бердяева.
«Я «естественник» , 25 лет занимавшийся теорией знания…», – утверждал писатель в 1927 году, реагируя на «критическую литературу» о себе и обвинения в «ненаучности» выработанного им мировоззрения ( «…Научная истина отрезает от смысла» ). Нужно сказать, что искомое знание он обрел в том самом знаменательном для него 1901 году, когда пережил «максимальное мистическое напряжение», т.е. задолго до знакомства с Рудольфом Штейнером, общение с которым стало для него дополнительным стимулом в продвижении по пути исцеляющего самопознания . «Я был еще пифагореизирован математическими идеями отца, принимавшего гостеприимно идеи Кармы и перевоплощения в свою «Монадологию» , – сообщал Андрей Белый в своем комментарии к письму Блока от 18 июня 1903 года. Высказывание ключевое – для понимания смыслового единства жизни, философского мышления и художественного творчества Андрея Белого. Именно влияние отца, подкрепленное занятиями в философском семинаре другого русского лейбницианца – Л.М. Лопатина, способствовало раннему духовному пробуждению Бореньки Бугаева, вступившего на путь « себя мыслившей мысли» уже сформировавшимся под воздействием отца «полусознательным» пифагорейцем и завершившего его пифагорейцем «самосознающим». Это важное обстоятельство упускают из виду те исследователи, которые невольно оказались во власти «посвятительского мифа» и созданной Белым-антропософом на его основе автобиографии, иначе говоря, не разглядевшие в нем самостоятельного и самодеятельного индивидуума (Бугаев Н.В.) – бестелесного существа с «зеленым взором волчьих глаз», плененные силуэтом гения, его контуром . Те же, кто в духе психоанализа преувеличивали значение негативных моментов в отношениях сына к отцу (включая излюбленные фрейдистами мотивы отцеубийства и инцеста), не видели того, что Н.В. Бугаев остался для Андрея Белого непререкаемым авторитетом до конца жизни, и никто другой даже на время не мог занять его место в благоговейно-благодарном сознании писателя, о чем свидетельствует, между прочим, повесть «Крещеный китаец» (1921). Возможно, именно в отцовской библиотеке, где Боренька украдкой читал книгу об оккультизме, и проросло в его сознании «зерно эзотеризма». Позднее в романе «Москва» (1925) лейбницианство отца не столько высмеивалось автором, сколько корректировалось на основе отцовской же аритмологии , которую японский исследователь Х. Каидзава ошибочно трактует как «науку о безритмичности», тогда как у самого Н.В. Бугаева этот термин означал разработанную еще пифагорейцами и неоплатониками «науку о числе» как индивидуальной форме , или (в разъяснении его ученика П.А. Флоренского) – первоорганизме, первообразе, идеальном прототипе всякого устроенного и организованного сущего. «Новая теория чисел – возврат к пифагорейству; – уверял Белый Иванова-Разумника, – и это знал мой отец…»
Мое предположение состоит в том, что подлинное бытие «индивидуума», родившегося 27 октября 1880 года под астрологическим знаком оккультной инициации –Скорпионом, – и действовавшего под именем Андрея Белого, может быть понято и «реконструировано» лишь как бытие-в-мифе , причем мифе вполне определенном, универсальном, известном издревле как учение о вечном возвращении . Именно этим мифом была предзадана оборотническая логика , которой этот воз–родившийся «недоорфеившийся Орфей» до поры до времени невольно следовал в повседневной жизни, припоминая градации своих прежних воплощений, создавая эффекты многоликости, непостоянства и беспринципности. С этой точки зрения, волюнтаристски начатая Андреем Белым в России « культурная революция» явилась символическим выражением его несовременности и глубочайшего консерватизма в области Духа («белого аскетизма свободы»), следствием вполне осознанного возвращения его мыслящего «Я» к истокам великой Традиции, путь к которым был подсказан ему отцом – замечательным математиком Николаем Васильевичем Бугаевым. Свет этой воссиявшей с востока Традиции по-разному преломился в философских учениях Осевого времени – в Древнем Египте, Греции, Индии и Китае. Все эти преломления-вариации одной и той же древней доктрины были отчасти изучены А. Белым еще в период обучения в Московском университете и с особой интенсивностью осмыслены во время добровольного «затвора» в Бобровке в 1909 году. Что касается «Эволюционной монадологии» – этой упрощенной версии лейбницевской метафизики, разработанной Н.В. Бугаевым, – то она явилась лишь передаточным звеном для трансляции идущего от Традиции духовного Импульса . « Импульс существеннее Лика »; – утверждал Андрей Белый. Даже если это – лик отца, поскольку всякий лик – маска, личина , за которой таится безликая, хотя и уникальная по своим качествам, духовная монада. Воспринятая им с подачи отца доктрина пифагорейского математического символизма не раз переформулировалась им на протяжении последующей жизни с использованием понятийного аппарата, пополняемого за счет языковых ресурсов гностического неоплатонизма Владимира Соловьева, метафизики Фридриха Ницше и антропософии Рудольфа Штейнера:
Взлетаем над обманами песков,