Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
Сновидения как художественные произведения
Определения сновидений и искусства совпадают. Особенно в отношении искусства Достоевского.
Вот говорит черт («Братья Карамазовы)»: «В болезненном состоянии сны отличаются часто необыкновенною выпуклостью, яркостью и чрезвычайным сходством с действительностью. Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления (! — Ю.К.) бывают при этом до того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями, что их и не выдумать наяву этому же самому сновидцу (сновидец как художник. — Ю.К.), будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев».[177]
Художественно — именно это состояние ирреальной реальности или реальной ирреальности (ср. подзаголовки — «Фантастический рассказ».[178] А еще «Фантастический реализм Достоевского»; вспомнить, чья формула, кажется — Гроссмана). Но тут небольшая, но крайне важная поправка: подробно провести, исчерпывающе различение у Достоевского между «поэтом» и «художником» (собрать все до единого определения Достоевского на этот счет, начиная с ключевого, вначале с черновиков к «Подростку» и из письма Майкову, и кончая признанием Страхову — «поэт во мне всегда превышал художника». Рассказ — признание в любви Анне Григорьевне — роман о художнике.[179] Плюс муки Мышкина о «форме»…).
Выходит, по Достоевскому (да и по жизни), что каждый человек — «поэт», то есть в душе — художник, особенно в своих снах. Все ясновидцы — художники, осуществившиеся на какое-то мгновение. Наяву — другое.
«Поэт» — человек, способный сильно переживать (почти все герои Платонова — поэты). «Поэт» — берет. «Художник» — это способность адекватно отдать. У неразвитого, но очень ушибленного человека происходит смешение одного с другим. Записав пережитое, он искренне думает, что он художник. Тогда как он остался стихийным поэтом. «Поэт» — заражается, художник — заражает. Неразвитый поэт, неразвитый художник может заразить лишь подобных себе, но даже порой тронуть и гения.
Почему, однако, простых смертных трогает гений? Да потому, что есть и в нас, в каждом из нас, какая-то струна, которая откликается, звучит. Иначе, другим словом, чем совесть, я не могу определить эту струну.
Религия (religare) — совесть. Связь каждого со всеми и всех с каждым.
Искусство… Де ведь то же самое, особенно русское и особенно русская литература. Тоже — religare.
Опять-таки и сюда должны пойти те удивительные совпадения в эпитетах, определениях Достоевским (до полного тождества, и количественные и качественные) Христа, с одной стороны, Гомера, Шекспира, Сервантеса — с другой.[180]
Сновидения. Искусство. Религия… А ведь есть общий «знаменатель», ведь все вместе — это Апокалипсис, откровение. Ведь и сам первый Апокалипсис, первое, самое первое Откровение — в сущности, сон. Но и — искусство. Он же записан человеком. Человек записывает свой сон, в котором ему явился Бог. В Апокалипсисе — пересечение всех трех линий. Точка их пересечения.
А что такое «Сон смешного человека»? Ведь тоже такая точка пересечения. И сны Раскольникова? Да и сама Речь о Пушкине Достоевского, если угодно…
Посмотреть под этим углом — сновидцы, сновидения у других (Гончаров, Пушкин, Л. Толстой, Шекспир… что-то не помню снов в «Дон-Кихоте» и у Данте, хотя вся «Божественная комедия» — тоже своего рода откровение, тоже своего рода Апокалипсис).
И в понимании сновидений Достоевский является (должен быть) не поставщиком материала для иллюстраций, а настоящим первоисточником для всех Фрейдов, Фроммов…
Сновидения. Совесть, спящая наяву, просыпается во сне. Но ведь то же самое — и с «поэтом». Поэт — художник, забытый, заснувший, убитый наяву, вдруг просыпается во сне. А еще — при встрече со смертью, с любовью, с болью, с бедой…
В каждом — художник, то есть совесть, и крик совести. Сон, пусть на мгновение, восстанавливает цельного, совокупного человека, разорванного на части там, наверху, наяву. Точнее: не «наверху», а именно — «внизу». «Наверху» — ведь это подъем, возвышение…
Сам процесс творчества Достоевского (и не только его) — это как бы работа над сновидением, над явившимся, явленным. Это страшно мучительное воспоминание о сновидении. Об Апокалипсисе, об Откровении. И вся работа — труд воспоминания. Наверное, здесь — та же обратная перспектива времени, как (если я прав) и в сновидениях: сначала в абсолютно неуловимое мгновение сновидец видит-предчувствует главное, видит-предчувствует финал, ответ, а потом тоже в неисчислимо малое мгновение «подгоняет» под этот ответ доказательства, сюжет и пр.
Музыка. И само сотворение ее, и влияние ее на слушателей, «заражение» ею… все вышесказанное — применить сюда, учтя, что музыка, может быть, еще больше сходна со сновидением. Здесь, как ни в каком другом виде искусства, перескакиваешь через законы рассудка, через законы бытия, через «пространство и время». Здесь, как ни в чем, «время исчезло», «времени не будет» (Апокалипсис, кувшин Магомета…).
Не противоречит ли все это пушкинскому определению вдохновения и, особенно, «плану»?.. Определение это относится к труду воспоминания… «План», да еще какой план! — есть в сновидениях. Только его невероятно трудно вспомнить.
Достоевский — Майкову: «Я не остановился бы тут ни перед какой фантазией». Ведь и в самом деле это — как сновидение. Это — как план воспоминания о сновидении.
Сновидения (художественные, сочиненные и — реальные: различать). Время большое и малое (t и Т) в религии, в искусстве, в сновидениях. Внутри реального времени — вечность. Невероятное, небывалое сжатие времени почти во всех произведениях Достоевского (дать полный, исчерпывающий расчет; сравнить с другими).
Хронотопы в религии, в искусстве, в сновидениях. Ничто так не скрывает, не таит и не открывает тайну времени (то есть: соотношение времени маленького и большого, времени и вечности, времени внешнего и внутреннего), как музыка и сновидения.
Красота мир спасет. Это настолько общепринятая мысль, что, как всегда и бывает при общепринятости, она оказалась банальной фразой.
Тем не менее, наверное, все-таки, надеюсь, нет ни одного человека, которого она не задела бы когда-то, когда-нибудь за живое.
Фраза — обсмеянная. Ну где, когда, кого она спасала?! А все-таки в чем ее — все равно неистребимая притягательность?
Почему вдруг расплавляется броневая скорлупа наша и хочется, очень хочется поверить во что-то миллион раз оплеванное и загаженное, «возвышенное и прекрасное»? Почему? Потому. Потому что хочется. И это — неистребимо.
И все-таки никуда не денешься от этой замызганности, «как-то неудобно», почти неприлично — ее цитировать: дурачком прослывешь…
Но почему же — хочется? Я сто раз пытался «перевести» ее: красота совести, красота ума, красота порядочности… Можно все добродетельные существительные употребить здесь, и все равно остается что-то не то…
Недавно, только что — «пробило»: да вот Достоевский. Вот 30 томов. Вот все, что он умел создать, пережить. И вот же — создал. Один. Предельно. Вот это и есть красота. Спас ведь не только себя, может, и не мир весь, но скольких…
Не путать (это почти всегда невольно путается): мерзость героев и красота их понимания, то есть — преодоление. Это и есть та красота, которая спасает мир. Нельзя, нельзя спасти мир — сразу, «вдруг» и в целом, можно только — «по кусочкам». Первый «кусочек» — ты, я, сам.
Достоевский сделал свое дело. Сделайте хоть капельку и вы — сделайте свое (я не говорю уже о том, чтобы — больше Достоевского). А потом, может быть, получите право нападать на него. Хотя, чего б вы ни достигли, на самом деле вы не имеете никакого, ни малейшего права критиковать кого бы то ни было, не разобравшись с самим собой. А на это, на «разборку» с самим собой, как выяснилось, — одной жизни, как правило, не хватает.
Достоевский — Лесков
(«Бесы» и «На ножах»)
Известно письмо Достоевского А.Н. Майкову из Дрездена 18/30 января 1871 года:
«Читаете ли Вы роман Лескова в “Русском вестнике”? Много вранья, много черт знает чего, точно на луне происходит. Нигилисты искажены до бездельничества, — но зато отдельные типы! Какова Ванскок! Ничего и никогда у Гоголя не было типичнее и вернее. Ведь я эту Ванскок видел, слышал сам, ведь я точно осязал ее! Удивительнейшее лицо! Если вымрет нигилизм начала шестидесятых годов — то эта фигура останется на вековечную память. Это гениально! А какой мастер он рисовать наших попиков! Каков отец Евангел! Это другого попика я уже у него читаю (выяснить, догадаться какого. — Ю.К.).[181] Удивительная судьба этого Стебницкого в нашей литературе. Ведь такое явление, как Стебницкий, стоило бы разобрать критически, да и посерьезнее.