Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
Опять:
1. Что значила Сикстинская Мадонна для Достоевского самого?..
2. Для его читателей тогдашних?
3. А для нынешних?
Кстати: а сколько тогдашних читателей-то было?! Не забудем (в этом отношении — факт из фактов): трехтысячный тираж отдельного издания «Бесов» 1873 года на треть не был раскуплен — тираж тогдашних журналов буквально ведь капля в море.
Нынешние — зато! — имеют, только пожелай, пусть несовершенные, но альбомы, видеокассеты… Но — знают ли, понимают ли, чувствуют, — что тогда значила эта Мадонна для Достоевского?..
И ведь то же самое, то же самое — о Гольбейне.
То же самое и с музыкой, которую слушал, любил — не любил Достоевский…
Короче, то же самое со всей его «Библиотекой», — литературной, изобразительной, философской, музыкальной…
Набоков о Достоевском
Когда-то, лет десять назад, читал извлечения из набоковской лекции о Достоевском. Расстроился и озлился. Неделю назад купил набоковские лекции по русской литературе.[166] Неделю откладывал прочтение. Ходил как кот вокруг горячей каши: опять боялся расстроиться. Наконец вчера прочел. Конечно, расстроился, но больше всего из-за самого Набокова.
Набоков для меня (как, наверное, и для всего нашего поколения) любовь поздняя, но — любовь.
1. Если б не знал, что это Набоков, ни за что бы не поверил. Имею в виду мысли. По стилю можно еще угадать.
2. Поражает минимум информированности самого Набокова и минимум информации, которую он сообщает американским студентам.
3. Общее неприятие Достоевского как художника. Ничего оригинального. Все это было — и посильнее — у Тургенева, Толстого…
4. Надо прежде всего понять:
а) на чем, на каких фактах основана его предвзятость;
б) почему такая личная неприязнь?
Да, надо понять, прежде чем оценивать.
Все отрицательное о Достоевском — в его оценках, повторяю, — неоригинально.
Учесть, что это лекция. Лекция студентам, лекция американским студентам. Прагматическое просветительство, так сказать. И все-таки это не на уровне самого Набокова. Ну а теперь конкретнее. Перечитаем с самыми первыми комментариями.
«Я испытываю чувство некоторой неловкости, говоря о Достоевском.
В своих лекциях я обычно смотрю на литературу под единственным интересным мне углом, то есть как на явление мирового искусства и проявление личного таланта. С этой точки зрения Достоевский писатель не великий, а довольно посредственный, со вспышками непревзойденного юмора, которые, увы, чередуются с длинными пустошами литературных банальностей. В «Преступлении и наказании» Раскольников неизвестно почему убивает старуху-процентщицу и ее сестру» (с. 176).
Неизвестно почему?! Ответ — и в романе, и в черновиках, которых он явно не знает (и знать не хочет).
«Не скрою, мне страшно хочется Достоевского развенчать. Но я отдаю себе отчет в том, что рядовой читатель будет смущен приведенными доводами» (с. 176).
А нерядовой?! От Розанова, Шестова, Бердяева, Мережковского… до Гроссмана, Долинина, Бахтина? Всякое бывало между Достоевским — Белинским, Некрасовым, Тургеневым, Толстым… Но зато какие влюбленности, какие проникновения — именно в силу любви.
Достоевский «с детства был подвержен таинственному недугу — эпилепсии» (с. 177).
Очень спорно это.
Зато дальше верно:
«Его вторая повесть “Двойник” (1846) — лучшая и, конечно, значительно более совершенная, чем “Бедные люди”, — была принята довольно холодно» (с. 178).
«Лучшим, что он написал, мне кажется „Двойник“ (с. 183).
А тут — редкое понимание.
«Все самые известные сочинения: “Преступление и наказание”(1866), “Игрок” (1867), “Идиот” (1868), “Бесы” (1872), “Братья Карамазовы”) и др. — создавались в условиях вечной спешки: он не всегда имел возможность даже перечитать написанное, вернее — продиктованное стенографисткам» (с. 180).
Стенографисткам? Одно из двух: либо открытие, либо неряшливость. Стенографка была одна-единственная…
А вместо этого насмешливого замечания стоило бы увлечься мыслью: диктовка, как ничто, лучше отвечала именно художественным особенностям — апокалипсически лихорадочному стилю Достоевского.
«“Бесы” имели огромный успех. Вскоре после их появления ему предложили печататься в консервативном журнале “Гражданин”, который издавал князь Мещерский. Перед смертью он работал над вторым томом “Братья Карамазовы”» (с. 181).
Во-первых, «Бесы», к сожалению, не имели огромного успеха.
Во-вторых, «ему предложили» не печататься в «Гражданине», а заменить там Мещерского.[167]
В-третьих, если бы «работал над вторым томом»! Не успел! В черновиках: nihil.
Досадные огрехи предвзятого человека (потому и огрехи).
Еще один:
«Читая Речь (о Пушкине. — Ю.К.) сегодня, трудно понять причину ее оглушительного успеха» (с. 181).
Читаем дальше:
«Влияние западной литературы во французских и русских переводах, сентиментальных и готических романов Ричардсона (1689–1761), Анны Радклифф (1764–1823), Диккенса (1812–1870), Руссо (1712–1778) и Эжена Сю (1804–1857) сочетается в произведениях Достоевского с религиозной экзальтацией, переходящей в мелодраматическую сентиментальность» (с. 181). «Достоевский так и не смог избавиться от влияния сентиментальных романов и западных детективов» (с. 182).
«…не смог избавиться…» Давным-давно доказано, он их — «снял» (в гегелевском смысле).
«Безвкусица Достоевского, его бесконечное копание в душах людей с префрейдовскими комплексами, упоение трагедией растоптанного человеческого достоинства — всем этим восхищаться нелегко.
Мне претит, как его герои “через грех” приходят ко Христу, или, по выражению Бунина, эта манера Достоевского “совать Христа где надо и не надо” (найти! — Ю.К.).[168] Точно так же, как меня оставляет равнодушным музыка, к моему сожалению, я равнодушен к Достоевскому-пророку» (с. 183).
Очень важная проговорка (может быть, от такого же равнодушия не услышал музыкальности эпилога «Преступлении и наказания»).
Об «отсутствии описания природы», как и вообще обо всем, что относится к чувственному восприятию.
«Если он и описывает пейзаж, то это пейзаж идейный, нравственный. В его мире нет погоды, поэтому как люди одеты не имеет особого значения… Описав однажды наружность героя, он по старинке уже не возвращается к его внешнему облику. Так не поступает большой художник, скажем Толстой…» (с. 183).
Ну, все это исследовано-переисследовано.
Зато — опять попадание:
«но есть в Достоевском нечто еще более необыкновенное. Казалось, самой судьбой ему было уготовано стать величайшим русским драматургом, но он не нашел своего пути и стал романистом» (с. 183).
Моя старая любимая мысль, может быть, не так резко выраженная, не в таком абсолютном противопоставлении: не нашел своего пути. Может быть, не нашел себя как драматурга? Да и то: эта «ненайденность» невероятно обогатила его «найденность» как романиста (Л. Гроссман и др. об этом). Не случайно начинал он с трех ненайденных драм[169] (а сколько было планов драматургических уже и в зрелом возрасте). А еще: может быть, одной из причин «сведения счетов» с Белинским был для Достоевского категорический совет-запрет последнего — не заниматься драматургией.
«…обращаясь к художественному произведению, нельзя забывать, что искусство — божественная игра. Эти два элемента — божественность и игра — равноценны. Оно божественно, ибо именно оно приближает человека к Богу, делая из него истинного полноправного творца. При всем том искусство — игра, поскольку оно остается искусством лишь до тех пор, пока мы помним, что в конце концов это всего лишь вымысел, что актеров на сцене не убивают, иными словами, пока ужас или отвращение не мешают нам верить, что мы, читатели или зрители, участвуем в искусной захватывающей игре; как только равновесие нарушается, мы видим, что на сцене начинает разворачиваться нелепая мелодрама, а в книге — леденящее душу убийство, которому место скорее в газете. И тогда нас покидает чувство наслаждения, удовольствия и душевного трепета — сложное ощущение, которое вызывает у нас истинное произведение искусства. Нам ведь не внушают ни отвращения, ни ужаса кровавые финальные сцены трех величайших на свете пьес: смерть Корделии, убийство Гамлета и самоубийство Отелло. Мы содрогаемся, но в этой дрожи есть естественное наслаждение» (с. 185).