Журнал Русская жизнь - Русский бог (декабрь 2007)
- Вы правы, - отвечаю я мягко. - Вы, наверное, правы.
В действительности же все чуть сложнее, чем представляется сердитому благоразумию.
Несомненно, Россия - нечто вроде ледяного ведра, когда его нужно затаскивать на последний этаж и по многу раз, потому что воду «временно отключили». Я и сам, пребывая на Родине, почти ежедневно бранюсь, спотыкаюсь, мерзну, почти что падаю, жмурюсь, боюсь, слегка опасаюсь, занудствую, нехорошо удивляюсь, неумело молюсь, раздражаюсь и во весь голос злюсь - на тетку, на бабку, на консультанта, официанта, прохожих, погоду, судьбу и машину, в которой меня тошнотворным образом укачивает. Но я как-то терплю - и вот почему.
Начать с того, что мне искренне непонятен пафос сияющей заграницы, в которой, как учит нас Епиходов, «все давно уже в полной комплекции». Мир безукоризненной вежливости, не сегодня и не вчера выверенной дистанции, ухоженной улицы, бойких красок, улыбок и добровольных, без всякой полиции, проверок друг у друга удостоверения личности: «А пришел ли вам возраст, чтобы пить и курить?» - это состоявшийся вживе кошмарный сон. Сладкую заграницу может любить только тот, кто не любит свободу, всех ее непредсказуемых, неприличных, неудобных прелестей. Что за радость жить в окружении притворно приятных людей, с кондитерским добродушием создающих невидимые, но от того не менее железобетонные законы и рамки? В подлинно тоталитарном мире «свободы» обязательно нужно быть заодно с кем-то, вести себя в соответствии с некогда прочерченной картой: жертвы колониализма - налево, вновь рожденные христиане - направо, всем полагается своя «идентичность», скидка, улыбка, газон и флажок. Климатический эскапизм, бегство от мусорной русской безнадежности оплачивается коллективизмом, порядком, куда как более невыносимым и ледяным, нежели даже ведро, которое бьет по ногам, когда тащишь его на последний этаж.
Нет уж, пусть я и обречен жаловаться на жизнь, шастая по помойке, но зато сам по себе. Даже за две недели (те самые, что и у любой уезжающей в отпуск курортной девицы) я до невозможности устаю от того, что соблюдал все приличия, спрашивал: «Как ваши дела?» у прохожих, знал свое место и не говорил лишнего. Говорил? Ну разве что так:
Моя идеологическая идентичность связана с культурными традициями и моим русским происхождением, она побуждает меня предпочитать диктатуру, а не демократию, зиму, а не лето, верить в Бога, а не в психологический комфорт. Я приношу свои извинения, это только моя точка зрения.
А вот у пергидрольной офицерши в Шереметьево нет идентичности, зато, должно быть, имеется дубинка или пистолет. Я бы по-розановски расцеловал ее, первого хмурого человека за пару недель, которому, о счастье, неинтересно, как я поживаю, и которому нет нужды отвечать мне на вопрос: «Как дела?». Плохо, конечно, как же еще. Я любуюсь ее молчаливым величием и прохожу дальше - навстречу таксистам-разбойникам, рыкающим в ухо: «В центр, недорого, пятьсот долларов!», серости, слякоти и патриотизму. Свобода - это ругань ближнего, свобода - это свинство дальнего, свобода - это только моя точка зрения на то, как я буду тащить ледяное ведро. Не дотащу - уроню, кругом и так одна лужа, хуже не станет.
Но я люблю Родину не только за это.
Мне нравится русский, московский, вселенски унылый пейзаж - с черными, словно бы выгоревшими ветвями скучного дерева у девятиэтажной небрежной постройки, с деревянными, почти утонувшими в грязи мостками, по которым милиционеры, старухи и закутанные в китайское девочки пробираются на Рождество к монастырю, со случайными ампирными усадьбами, которые от стыда за свое затянувшееся существование прячутся между бензоколонок, рухнувших заборов и плакатов, гласящих: «Юрий Павлинович Подсносов - кандидат честности, кандидат будущего!» Мне нравится стремительность, с которой сугробы съедают улицы, угрюмство, с которым попутчики в вагонах посматривают друг на друга, честность, с которой русский мир открывает тебе свои дежурные бездны, и при этом еще бурчит под нос: проходи, не задерживайся, нечего тут глазеть на нашу «согласованную», непрерывно реконструируемую и потому обреченную экзистенцию. Как эта грустная, неприветливая правдивость непохожа на самоуверенный мир черепичных крыш, ратушных площадей, праздничных пивных и музеев с фарфоровыми королями и стеклянными рыцарями. Но подлинная глубина и объем мироздания, действующий на нервы масштаб происходящего ощутим только в компании типовых заборов и типовых сугробов, ведь живы именно они, а вовсе не подмигивающие музейные короли. «Мир блестит, и я с ним вместе блескучий!» - чувствует посетитель ратушной площади, жизнерадостный, как ассигнация в сто евро. К несчастью, он заблуждается. «Мир типовой и давно „согласован“ кандидатами от преисподней, но, если чудо случится, я буду спасен и не разделю его участи», - надеется озябший прохожий возле девятиэтажки, со всего размаху наступая в ледяную, блестящую лужу. Должно быть, ведро уронили. Тем не менее, чудо случится.
Но и эта неказистая, сложная скудность отечественного пейзажа - не первопричина того, почему мне приходится именовать себя патриотом.
Только здесь и лишь ежечасно принимая за данность, что в любую минуту я могу быть обруган, затоптан, заплеван, обманут, потерян и выставлен вон - я отдельным усилием нахожу в себе такт и терпение. Да, наша Родина нас раздражает, из России слишком часто хочется убежать: ибо здесь в центре мира не мы, но что угодно еще - тьма, зима, продавец, кандидат, офицерша, забор. Кто-то свыше, в конце концов. Нас здесь минимум, и то избыточный. Но именно в силу того, что осознающий свою необязательность, мизерабельность, слабость человек лучше слышит и меньше гордится, у него появляются истинно патриотические чувства - снисходительность, жалость, смирение. Так, отставив желание плюнуть, зевнуть, заткнуть уши, я сажусь подле гладкого во всех отношениях офисного кузнечика, а то и девицы, юридической и курортной. Я смиренно выслушиваю, а затем и поддерживаю их без всякой причины затеянный, праздный и бесконечный, родной разговор о том, как мы все дружно не любим Россию.
Михаил Харитонов
Трактат о том, кто сверху
Начальство ненавидеть бессмысленно, выносить невозможно, терпеть необходимо
Девочку нужно было увольнять.
Собственно говоря, ее и на работу брать не нужно было, но тут уж не я решал. Впрочем, потом мне сказали, что решал-то, оказывается, все-таки я и нарешал хреново. Потому что девочка была вовсе даже не маленькой радостью владельца нашего изданьица (как почему-то «все решили»), а просто девочкой, которую кто-то когда-то зачем-то сюда взял. Может быть, даже имея виды - а, впрочем, и Бог с ними. Писать она не умела, учиться не хотела, ходить на работу не считала полезным для себя занятием, и это в ту пору, когда мы гробились как чернышевские, в пожарном порядке осваиваясь и давая продукт. Кроме того, девочке сдуру выписали какие-то совершенно неприличные деньги, «этого только еще не хватало».
Так или иначе, процедуру предстояло провести мне, как завотдела.
Был я тогда пузатым дядькой «ощутимо за тридцать» и считал себя довольно-таки тертым хреном. Не то чтоб чем гордясь - гордиться стоит результатами, а по итогам всех прошлых приключений у меня не завелось ни поместий на Канарах, ни яхт на Сейшелах, ни валютных счетов на Каймановых, едрить их в евро, островах. Из накопленного опыта конвертабельно оказалось тоже всего-то ничего - так, некоторое количество воспоминаний и умение строить из слов предложения. Каковое умение я прекрасно наработал и без того. Но, так или иначе, что-то внутри осело, записалось на корочку: кой-какая второсвежая кисловатая «бывалость», какая, наверное, есть у всех мужчин моего возраста после девяностых.
Я работал в институте, в банке, в семейной фирме, а также трепыхался вольной птицею - то бишь фрилансерствовал во времена, к фрилансу не приспособленные. Мне случалось вести сугубо частные делишки-бизнесочки, и тем же я занимался совместно с большими угрюмыми коллективами. Мне пришлось побывать на разных позициях: руководить - в смысле, «организовывать дело», консультировать, а также работать на свой страх и риск и на дядю (более всего - на дядю). Я хороводился с людьми, от одного вида которых и падальщик блеванул бы, и стервятничал с мохеровыми лапсиками, жадничавшими извести на меня лишний рубль или доллар. Я выбивал обещанное и бегал от исполнения собственных обязательств: и то и другое иногда приходилось проделывать с риском для себя и окружающих. Приходилось также применять силовую дипломатию, самому тоже оказываться ее объектом: один раз меня чуть не гробанули, и пару раз я всерьез подумывал насчет того же самого относительно других людей - слава Богу, не случилось.
Но вот чего мне до сих пор не приходилось делать, так это увольнять кого-либо с работы. По бумажке, типа, увольнять, а не так чтобы. Меня это немножко смущало.