Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Впоследствии критики нащупали круг учителей, помогших ему найти свой почерк. У святых врат — наставники по Литинституту: Луговской и Антокольский. Затем — Багрицкий, Тихонов и непременный Маяковский. Об одном учителе критики тактично умолчали: даже и в 70-е годы это имя было еще под запретом: Гумилев, всякое упоминание о котором в предвоенную пору было чревато как минимум доносом. Однако люди, читавшие симоновские переводы из Киплинга, понимали, чье место занял четкий британец в его поэтической школе.
Симоновская манера письма поднята хребтом, оправдана пудами черновиков. Это плод адовой работы, неустанный перебор вариантов. Здесь нет той «чудинки», той безуминки, которая завораживает у стихотворцев, околдовывающих вас сходу, до всякого «содержания» (птичий клекот Мандельштама, певучий перелив Есенина, митинговый нахрап Маяковского, обрывающийся спазм Цветаевой, царственный ритм Ахматовой, дрожащий дискант Северянина, глухой хрип Клюева… не говоря уже о пророчески западающих паузах Блока).
Отсутствие какой-то такой «ноты» даже побудило Симонова в конце жизни честно усомниться в том, что «есть поэзия Симонова»: тогда он был уже скорее эпическим летописцем Великой Отечественной войны, чем ее поэтом. Но и поэтом все-таки был. Уникальным.
Что у него изначально — так это чувство эпохи. Беззаветная готовность найти в ней свое место.
Да она и не препятствовала, эпоха. Прямо-таки подхватила под руки, когда молодой автор пришел в Большой Черкасский переулок, поднялся на четвертый этаж, разыскал комнатку Литконсультации при Гослитиздате и положил на стол свой «Беломорканал». Леонтий Котомка посмотрел, повел к Стефану Коляджину, тот посмотрел, велел все переписать, переписанное показал Василию Казину, тот посмотрел, все отверг, но пообещал отрывки напечатать в сборнике «Смотр сил»[75]…
«Я пришел вовремя», — почувствовал молодой автор. Он имел ввиду издательские планы. Время имело ввиду другое: оно ждало такого поэта.
Время пахло порохом. Поэт, рожденный для этого времени, чутко ловил запахи и звуки. «Мужество века, как штык, простое», звало его. «Всю жизнь любил он рисовать войну». Надо было подвести под эти рисунки реальность.
Первая баллада — «О спрятанном оружии» написана на сюжет, извлеченный из пьесы одного испанца в журнале «Интернациональная литература» за 1935 год[76].
Вся ранняя, предвоенная поэзия Симонова базируется на сюжетах, взятых из литературы: от Плутарха до русских летописей и от Державина до «Испанского дневника» Кольцова. Тут и Александр Невский, приготовившийся лупить немецких псов-рыцарей, выжидающий, «когда полкам засадным нужно подать условленный сигнал», и Суворов, враждующий с Павлом и лупящий французов. К услугам Симонова — богатейшая историческая библиотека его учителя Антокольского, которому он и посвятил поэму «Суворов». Еще, по горячим следам — Николай Островский с только что законченной повестью. «Слышишь, как порохом пахнуть стали передовые статьи и стихи? Перья штампуют из той же стали, которая завтра пойдет на штыки».
Война завтра, война сегодня, война вчера. Война — всегда… Малахов Курган, английское кладбище в Севастополе, арагонские лавры, венгерские липы, Гамбург под огнем, Кенигсберг на рассвете, карта Пиренеев на стенке, портрет Пассионарии, легендарный генерал Лукач, война грезится, война снится…
Что действительно реально в этих снах и грезах, так это то, что дело идет «в чужой земле и под чужим небом».
А своя земля? Свое небо?
Есть и это. Где-нибудь «на самом кончике России». На Камчатке, нгапример. Еще лучше — на полюсе. Симонов рвется лично снимать со льдины папанинцев. Его не пускают дальше мурманской гостиницы. Он фиксирует, что может: карту в окружкоме, радиограмму, ночной холод… Картина собирается из штрихов, пятен, шрамов. В этом напряженном «хаосе» иногда видны символы. Вообще-то у Симонова их настолько мало, что легко перечислить: «Интернационал», который поют полярники, «мир коммунизма», который будет стоить больших страстей и тревог, и, наконец, «советский флаг», который в финале трактован как «гордый флаг земного шара» (земшарность — пароль поколения).
Все это зафиксировано налету, находу; все мелькает в скользящем взгляде наблюдателя, армейского корректировщика, а по-точному говоря: военного корреспондента. Телеграфные столбы летят в окне вагона. Походный скарб: две смены рубашек, расческа, мыло, порошок. Спет гимн чемодану. Палатке. Стучащим колесам. Вокзальной платформе, на которой остаются плачущие жены…
Как настоящий военкор, он ценит детали, придающие картине вкус подлинности. Скрип турели. Запах креозота. Уголок письма, оторванный на самокрутку…
В 1939 году выпускник Литературного института, рекомендованный в аспирантуру ИФЛИ и уже успевший сдать вступительные экзамены, получает предписание Политуправления Красной Армии: отбыть в Монголию на театр военных действий в качестве корреспондента газеты «Героическая красноармейская».
На этом регулярное образование Симонова заканчивается. Начинается практика. На Халхинголе он впервые собственными глазами видит, что такое война.
Он вдруг понимает разницу между реальным воином и всадником на папиросной коробке. «Как жаль, что часто память в нас живет — не о дорогах, тропах, полустанках, а о наклейках минеральных вод, о марках вин и о консервных банках…»
Он, думавший, что «быть убитым — входит в обязанности врага», теперь видит врага воочию: в колонне пленных, возвращающихся на родину японцев. И вдруг понимает, что храбрейший из врагов — не тот, кто «семь ночей продержался под нашим огнем», а тот, кто имел мужество, уходя, на прощанье махнуть нам рукой, искалеченной в бою и вылеченной нашим лекарем… в этом рискованном оксюмороне ненависти-любви на мгновенье проглядывает в Симонове великий поэт.
Военкор же в отбитой у японцев штабной палатке «между сумками, саблями и термосами, в груде ржавых трофеев, на пыльном полу» находит фотографию женщины «с чужими косыми глазами»; она снизу вверх улыбается ему «запоздалой бумажной улыбкой», а он с деланным гусарским равнодушием: «Недурна» — роняет снимок под ноги…
Аукнется же ему из горя войны эта победоносная снисходительность.
Но горе войны еще не обрушилось на молодого поэта, чьи халхингольские циклы и воинские поэмы, опубликованные в лучших столичных журналах, приносят ему славу блестящего автора (не только поэта, но и журналиста, и драматурга, но прежде всего — поэта героической воинской складки).
До великой войны — уже считанные месяцы.
Четверть века спустя, готовя собрание сочинений, Симонов наткнется на листок со стихотворением, в свое время так и не напечатанным и напрочь уже забытым, — и сообразит, что это первое, что он написал, когда началась война:
Июнь. Интендантство.Шинель с непривычки длинна.Мать застыла в дверях. Что это значит?Нет, она не заплачет. Что же делать — война!«А во сколько твой поезд?»И все же заплачет…
Поразительно, как сразу изменилась «походка стиха»: вместо строевого шага — валкая перебежка… Именно такой «шатающийся» говорок станет опознавательным у следующего поэтического поколения, у «мальчиков Державы», которым суждено шагнуть в бой со студенческой, а то и со школьной скамьи. Впрочем, переклички понятны: на литинститутских семинарах старшие и младшие «обчитывали» друг друга, всё подхватывалось, и Симонов в монгольсекой поэме «Далеко на Востоке» уже попробовал мерный дольник. Однако тронув этот стиль (который будет доведен до принципиальной завершенности Михаилом Лукониным), Симонов с началом войны решительно возвращается к четкой классической просодии. Ему не нужно обновление голоса: вся система мыслей и чувств обновлена так резко, что словесное перемодулирование лишь отвлечет от перемены, подменит суть. А суть такова:
…Война не такая, какой мы писали ее, —Это горькая штука.
Написано — в июне 1941-го.
В мае 1945-го, оглядываясь на четыре военных года, Симонов замкнет их той же нотой:
Не той, что из сказок, не той, что с пеленок,Не той, что была по учебникам пройдена,А той, что пылала в глазах воспаленных, А той, что рыдала, — мне помнится Родина…
Сказок он из детства не вынес, Арины Родионовны рядом не было. По учебникам что требовалось выучил, экзамены сдал. Все необходимые символы эпохи в стихах, как и прежде, обозначены: советская власть, большевики, революция, родина… Этих символов (сравнительно с другими поэтами первого советского поколения) попрежнему мало, и, как правило, они возникают у Симонова в «третьем лице». В надписи «Большевики не сдаются», нацарапанной кровью на танковой броне. В крике «За Родину!» при начале атаки. А если от первого лица, то это чисто воинские символы. «Красный флаг над желтым песком».