Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
Четвертое искушение? Может быть, и так. А может быть — лишь «высшая» (на самом деле — низшая) ступень отказа от своей свободы, от своей богочеловечности, в угоду человеку-божеству. Кириллов о «страхе смерти»). А еще, может быть, это дьяволово искушение есть «высшее» (на деле самое, самое низкое) проявление сосредоточения всех трех искушений.
Спасение — не в отказе от свободы, а только в свободе, не в унижении, а только в духовном возвышении, не в дьяволе, а в Боге.
В сущности, это дьяволово искушение, отдача ему себя есть духовная смерть ради самого низкого существования. Кажется: все-все отдам, все-все отдадим ради жизни. Оказывается: все-все отдают ради смерти. (Раскольников: «Жить, только бы жить, хоть на аршине пространства…» Иван: «карамазовская жажда жизни»).
Искушение смертью. Искать в Новом Завете (и в Старом) о страхе смерти.
Революции как дьволовы искушения и как дьволова же пародия на вдохновение. Ведь революция, в известном смысле, тоже претендует на то, чтобы из всех, из каждого, сделать художника, в каждом найти художника, каждого заразить восторгом. И получается же! Октябрь — почти тотальный взрыв такой «художественности», такой «поэзии». Псевдорелигия: первые стали последними, последние стали первыми. Какой восторг! Какой самовосторг! Вместо души — душонка. Работа над душой — ничего нет труднее, дольше, страшнее, неокончательнее. И нет ничего легче раздражить, раздразнить, соблазнить душонку.
Сравнивай себя (ориентируйся) не с теми, кто рядом, не с теми, кто ниже, а только с теми, кто выше. Рядом и ниже всегда-всегда можно быть «выше». Нет, наверное, такого низкого человека, на которого бы не нашелся другой, еще ниже. А результат? Все человечество довольно-предовольно, довольно-самодовольно, все от себя в восторге, в восторге от… своего падения.
«Великий инквизитор». Контекст. Контексты… 1) Алеша — Иван. 2) Иван — Смердяков. 3) Иван — черт. 4) Инквизитор — Христос. Это же музыкальное развитие одной темы.
Может быть, да и есть, да и не может не быть (мы просто не видим, не понимаем) искушения жизнью вечной. Представить себе это — предельный, запредельный кошмар. Все, все до единого, всё, всё испробуют, всеми искушениями, всеми грезами, всеми пороками полакомятся, а в конце концов встанут на колени и взмолятся: даруй нам смерть.
Все названия глав, подглавок, эпиграфы, все, без единого исключения, должны быть построены из мыслей, слов, образов самого Достоевского, чтобы читатель окунулся в его океан, в его атмосферу, жил его жизнью, в его системе координат, ориентиров, масштабов.
Может быть, сделать маленькую подглавку: «Две матери — два безумия».
Мать Раскольникова ведь не просто бежит в безумие от страха узнать правду о сыне (безумие как высшая форма самообмана). Она себя, себя винит в первую очередь за сына-убийцу, за сына-матереубийцу (как и Катерина Ивановна винит себя за Соню). Одна себя сыноубийцей считает, другая себя — дочереубийцей.
Самообман. Зеркала духовные, в которые нет сил смотреть, смертельно страшно смотреть, зеркала эти надо разбить, уничтожить.
Названия романов у Достоевского.
Не знаю, но чудится мне, что тут есть какая-то, пусть и неосознанная, закономерность. «Преступление и наказание» (безбоязненность банальности), «Идиот» (это просто гениальный вызов «вкусу»), «Бесы», «Подросток» и, наконец, — выход в СОБСТВЕННЫЕ КООРДИНАТЫ И МАСШТАБЫ, по которым надолго-надолго будут мерить люди себя, — «Братья Карамазовы». Там, позади, — в координатах общих, «догматических», если угодно. Здесь — уже в своих. Достиг, завоевал право.
Возвращаюсь к финалу книги о Достоевском.
Три речи
1. Речь Смешного — прямо к людям, ко всем людям…
2. Речь самого Достоевского о Пушкине…
3. Речь Алеши к детям.
Речь о Пушкине
Нельзя не запомнить навсегда последних слов этой речи. Они завораживают, тревожат, пугают, но и вселяют надежду:
«Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но Бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем» (26; 148–149).
Но в речи этой не одна, а две тайны. Есть какая-то необъясненная, необъяснимая тайна и в самой этой речи, а именно: сам небывалый факт небывалого воздействия ее на слушателей…
И весь анализ (понимания-исполнения) этой речи и будет разгадыванием этих двух тайн.
Эта вторая тайна усугубляется тем, что буквально на другой день или через несколько дней те, кто присутствовали на вечере, во всяком случае многие из них, если не большинство, — прочитав Речь глазами, словно проснулись, протрезвели и — не поверили самим себе: как это они могли вчера, слушая эту речь (слушая и видя живого Достоевского), так ею увлечься. Магия какая-то, чуть ли не чертовщина… (Подборка примеров, особенно — до невероятности! — характерен здесь Глеб Успенский.[131])
Но главный ответ на этот вопрос, главное решение этой задачи, главная тайна этой тайны в том и состоит, что первоначально речь была — прослушана, услышана.
Тайна — в неотразимой силе живого, искреннего слова, живой речи, прямо обращенной к слушателям.
Сбылось: «Слово плоть бысть» (Достоевский об этом — 11; 179).
Это звучащее слово было звучащей, говорящей душой Достоевского.
Оно было насквозь исповедальным, и исповедальность эта не только и не столько сознавалась слушателями, сколько непосредственно чувствовалась.
На их глазах творилось гениальное художественное произведение, и они слышали, как оно творилось.
Если назначение искусства, особенно русского искусства — и по Достоевскому, и по Толстому, — объединять, единить людей, единить их душевно и духовно, единить, возвышая их, то, может быть, никогда еще искусство не было настолько самим собой.
Я написал — «никогда». Конечно, это неточно: а живое слово Христа, живое слово апостолов и пророков, прямо обращенное к людям… А живое слово Савонаролы и Лютера, наших Аввакума, Нила Сорского, Сергия Радонежского.
И здесь найти какие-то слова, чтобы опять, но по-новому, вспыхнуло: религия — religare (связывать) — искусство, чтобы по-новому почувствовалось, понялось: искусство, как и религия, родилось в живом, непосредственном — речевом взаимоотношении людей. Кстати, наскальные рисунки и другие виды искусства, конечно же, родились после другого живого, звучащего, говорящего слова и, конечно же, на его основе. Не на бумаге же, в самом-то деле, не из-под пера, не для глаз родилось слово. Сначала оно было произнесено, а уж потом записано. И сколько еще веков, тысячелетий пройдет от слова устного до письменного, тем более до печатных станков древних китайцев и Гуттенберга… Вспомнить, как кто-то из великих поэтов ругал Гуттенберга. Не потому ли и ругал, что «глаз убил ухо»? Хотя ругал несправедливо.
Еще раз: сделать убедительнейшую, красивую — и композиционно — подборку свидетельств живого воздействия речи Достоевского о Пушкине на слушателей.
Пусть это religare, это единение продолжалось всего полтора часа (уточнить), когда эта речь произносилась, да плюс еще некоторое время после, пусть исторически это было каким-то мгновением, какой-то секундой, — неважно. Важно, что — было! (Достоевский о «значках в ночи», об «огоньках», «искрах». И он же об искренности своего слова, кажется, в начале 60-х.) Он мог бы о себе сказать словами Смешного: «Я их всех заразил…» Только заразил не разъединением, как тот вначале, а единением.
И, слава Богу, мы имеем еще одно свидетельство, доказательство, раскрывающее тайну этой речи, свидетельство, доказательство самого Достоевского: как, в каких муках, в какой борьбе с самим собой она зачиналась и рождалась.[132]
Зачатая в гневе, отравленная непримиримостью, ненавистью, разъединением, она родилась в конце концов как любовь, как единение.
Достоевский победил самого себя.
«Начни с самого себя…» Самое трудное, но и самое, самое главное (концентрированная подборка высказываний и самого Достоевского, и героев его об этом).
«Муки слова»… Муки совести!..
«Муки стиля»… Муки тона, муки голоса!
Найти тон, голос… Взять правильный тон, поставить точно голос — нравственно, духовно… Это нельзя подделать. Это надо найти в самом себе, и только тогда все тебе поверят.
(Вспомнить и найти пластичный ход, чтобы ввести это в текст, может быть, в примечания: как я, не соглашаясь с А.И. Солженицыным логически, социологически, не мог не поверить его тону, голосу… Ср. Рогожин — Мышкину: «Я голосу твоему верю, когда ты говоришь».)