Газета День Литературы - Газета День Литературы # 76 (2002 12)
Много хорошего сказал батюшка о Феликсе Григорьевиче. Да и как иначе. О мёртвых, как известно, или хорошо, или ничего. Только вот о том, что в первую очередь славен Феликс своим пронзительным романом о пути советского еврея в Православие "Отверзи ми двери…" ни полслова.
Может и впрямь неуместно было поминать здесь, как со страстью Торквемады (кстати, тоже крещёного, только в латинстве, иудея) гонял в хвост и в гриву его герой-неофит последышей, самочинно "постриженных" в революцию троцких и зиновьевых, каменевых и кольцовых, светловых и самих световых (да, да!), что вместе с товарищами христопродавцами ко времени написания романа более, чем на пятьдесят лет уже погрузили великую Православную Державу в кромешную тьму русского-таки коммунизма.
Однако из песни слова не выбросишь. А когда оно продиктовано Словом — тем более.
И вспомнилось мне, как вся подпольная Москва семидесятых, и левая и правая, забросив Оруэлла и Синявского, "Вече" и (о, Боже!) сам "Архипелаг Гулаг", зачитывалась пусть художественно несовершенным, зато предельно искренним и честным опусом блестящего публициста "Нового мира" времён Твардовского, дебютировавшего в беллетристике. А прочитав, иные (в том числе и аз, грешный) требовали прямо как есенинский Хлопуша: "Проведите меня к нему. Я хочу видеть этого человека".
А когда я сподобился, помню, как на мой патетический вопрос в стиле Белинского Достоевскому по поводу "Белых ночей", а именно: "Да знаете ли Вы, что своим романом восстановили попранное достоинство истинно русского литератора, который немыслим вне Православия, будь он хоть блудный сын Церкви Пушкин, хоть несчастный ересиарх Лев Толстой", Феликс только улыбнулся своей удивительно кроткой и печальной улыбкой. Дескать, ну и загнул восторженный чудак (надеюсь, что не на букву "м"). Слышал, поди, не только панегирики. Было и такое: знаем мы этих данайцев, духовные дары приносящих. Оглянуться не успеешь, как иной батюшка из новиков воскликнет на Всенощной: "Богородицу и матерь Световых (вместо "светов") песней возвеличим".
Не скажет, жаль, богато одарённый свыше советский писатель, знал ли он уже тогда, что через каких-нибудь десять-пятнадцать лет, на последней стадии русского-таки коммунизма, поименованном как либерализм, попустит Господь оседлать нераскаянную РУССКУЮ ДУШУ постмодернистской саранче. Нет, — не собравшимся здесь в сущности милым старичкам-бодрячкам, чья вина, хотя скорее — беда, — только в том, что пережили они свою эфемерную мирскую славу. А той либеральной поросли, что под лозунгом "всё дозволено" пришла им на смену и Креста боится, как чёрт ладана.
Но как бы то ни было, сподобил Господь Феликса первым в потаённой советской беллетристике напомнить нам, дехристианизированной нечисти, что блаженны не высоколобые и высокожлобые, а чистые сердцем, "нищие духом", кроткие, милостивые и… плачущие…
— Ты где? — тронул меня за плечо мой стародавний друг, "широко известный в узких кругах" писатель Александр Гарин.
— Да вот вспомнил место из феликсова романа, где батюшка разъясняет герою-неофиту, в чём разница между гражданской панихидой и отпеванием. Помнишь?
— Нет. Знаю только, что священник этот списан с отца Дмитрия Дудко. И Феликс — единственный из его чад еврейской национальности, кто не полил грязью своего духовного отца. А в чём разница-то?
— На гражданке — тоска зелёная, а на отпевании — радость благодатная. Вот и не могу я тебе ответить, где был. Ибо сам не знаю. В тоске или в радости.
— Давай-ка я тебя как безлошадного из этого "библейского общества" домой отвезу, — внимательно посмотрев на меня, предложил Гарин. — А то по пути на кладбище ещё катафалк похитишь и к отцу Шергунову в Николу на Кузнецах Феликса отвезёшь. Знаю я тебя.
— А что? На всё воля Божия, но этот о. Александр уж точно бы отпел…
А когда ехали мы с А. Гариным по зачумлённой смогом Москве, в случайном просвете над одной из церквей привиделся мне (уж и не знаю воистину или "от ветра головы моея" склеротической) опочивший несколькими днями раньше Феликса — Успенским постом, святой жизни батюшка с экологически чистого острова Залита. Осеняя Крестом душу последнего романтика от Православия, о. Николай помогал его Ангелу-Хранителю проводить скончавшегося без Причастия прекрасного человека сквозь "воздушные мытарства".
Туда, где уж точно "несть ни эллина, ни иудея", ни болезней, ни печалей, ни воздыханий. А есть Жизнь бесконечная.
Роман ГОРИЧ
Прим. ред.: Прозаик "из города К. на реке Е." — Евгений Попов; Поэтесса Б.А. — Белла Ахмадулина; Нобелевский лауреат — Иосиф Бродский; Маститый кинематографист — Хуциев; Поэт с реки Рейн — Рейн; Художник М. — Месерер
Илья Бражников ПОЛОЖЕНИЕ ВЕЩЕЙ (Пролог к роману “Москва конечная”)
Изделие скажет ли сделавшему его: "зачем ты меня так сделал?"
(Рим. 9, 20)
Ты, верно, уже знаешь, дружок, что у вещей есть ручки и ножки. Если, скажем, ты на минутку выходишь из своей комнаты, то, когда возвращаешься, трудно найти хоть одну вещь, которая осталась бы на своем месте. Твои солдатики без тебя совершили трудный переход, вступили в сражение с монстриками, черепашками ниндзя, телепузиками и покемонами, оказались наголову разбиты, и теперь тебе придется собирать их, разбросанных по всей комнате. Твои мягкие игрушки уже пошептались между собой, обсудив, какие у тебя грязные руки и как сыро стало в комнате с приходом осени, а батареи почему-то до сих пор не включают, и теперь они сидят, плотнее, чем раньше, прижавшись друг к другу, и смотрят на тебя с хмурым и заговорщицким видом. И даже куклы твоей маленькой сестры, пока она ходила с мамой в поликлинику, а тебя не было в комнате, расположились в таком порядке, чтобы играть в дочки-матери. Старшие куклы взяли в свои пластмассовые ручки кофейники и блюдца, чтобы поить малышей, а малыши разинули свои ротики в ожидании пищи. Но ты внезапно вошел и застал их врасплох, и теперь они будут бесшумно кричать своими открытыми ротиками, а те, изображающие их родителей, напрасно тянуть к ним ручонки: при тебе, конечно, никто из них не решится и пальцем пошевелить. А если и найдется такой смельчак, что, презрев все писаные и неписаные законы, сделает шаг или качнет головой, — то он просто тут же свалится от страха перед твоим всевидящим взглядом, да еще, пожалуй, у него отнимется рука, нога или отвалится голова, которая укатится в дальний угол, под диван, и тебе будет лень лезть и доставать ее оттуда.
Поэтому гораздо благоразумнее остаться на своем месте, не дергаться и не моргать глазами в ожидании, пока ты снова уйдешь.
Но, впрочем, ты все это знаешь. И мне незачем тебя учить — как будто и так не очевидно, что у солдатиков, собачек, львов, зайцев и даже покемонов есть руки и ноги. Я просто хотел обратить внимание на то, что у стульев, стола, шкафа, двери, подоконников, обоев, книг, ковра, телевизора, батареи, дивана, оконных штор, абажура и (отдельно) у его настольной подруги лампы есть — не руки и ноги, это и так любому ясно, но глаза, уши и язык. Язык — это, пожалуй, самое главное, потому что от него происходят все несчастья вещей. Именно из-за него, из-за того, что вещи порой очень невоздержанны на язык и не могут почему-то лишний раз подумать и чего-то не говорить, они и ломаются, и стареют, и теряют свое назначение.
Так, стул, на котором сидел еще твой дедушка, — прекрасный стул, которому жить бы и жить и который так любит твоя мама, — валяется теперь на даче, на чердаке. У него всего-то чуть порвалась подкладка, ну еще, может быть, он рассохся немного, но ведь это ничего не значит. Можно и зашить, и подклеить, и он послужил бы еще и маме, и тебе, и твоим детям (если, конечно, ты откажешься от мысли жениться на своей маме. Ведь, согласись, у твоей мамы от тебя родятся не дочери и сыновья, а твои братья и сестры, которых никак нельзя будет считать твоими детьми). А все почему? Почему прекрасный стул пылится на чердаке и скоро сделается никому не нужным — разве только летучим мышам, которые постепенно сгрызут его, или еще вот разве когда начнется война, вы с мамой (потому что папа будет на фронте) растопите им печь? Я отвечу тебе. Дело в том, что в свое время этот стул несколько раз прилюдно назвал твоего дедушку обезьяной. Дедушка, само собой, и бровью не повел, а может, даже вовсе и не слышал этого обидного слова, но участь стула была решена. Кем? Самим ходом вещей, дружок.
Знаешь ли ты, что вещам положено ходить строго определенным образом, как арестантам в тюремном дворе? Правда, они часто уклоняются от предначертанного хода, чтобы попасть в историю, но это ошибка и самообман, мой друг. Когда вещи уклоняются, создается такое положение, при котором они как раз таки выпадают из истории. То есть их история становится никому не интересной. Вещи, мой друг, они — заключенные. И в этом нет ничего плохого. Напротив, свобода для вещей — штука очень вредная, разбалтывающая, портящая их. Ну представь, что было бы, если бы, например, стулья вели бы себя, как строптивые кони — сбрасывали с себя тех, кто им не нравится, лягались, ржали. Что бы с ними надлежало сделать?.. Правильно. Укротить. То есть сделать их короче. Кроткий стул уже не станет хамить и совать всюду свои длинные ноги.