Наталья Иванова - Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
Но это так, попутное замечание; для нас сейчас важно зафиксировать непрекращающуюся муку шестидесятников: мы — и Сталин. Но если для Евтушенко, например, картина этого взаимоотношения носит резкий, поляризованный, «черно-белый» характер, то у Карякина, прошедшего к себе через Достоевского, цветовая гамма несравненно богаче. Хотя и в его картине остаются свои традиционно светлые стереотипы: Маркс говорил, отметил, предупредил… Продолжая отделять «Бесов» от революционного движения (хотя и выражая свое несогласие с Трифоновым, определившим роман как противостояние «псевдореволюционности»), Карякин настаивает на его замыкании на «нечаевщине». Распространение же Достоевским своей оценки на революционеров в целом он называет «ослеплением» и выстраивает целую логическую систему. В ловушку которой, впрочем, сам, в конце концов, и попадает.
Итак, постулат первый: «Истина никогда не даруется… в чистом, готовом, окончательном виде». Нельзя не согласиться. Второе: «Познание почти всегда сопровождается нарушением перспективы общей картины». Это уже сомнительно. «За познание часто (обращаю внимание на эти уловки сознания — "часто", "почти всегда". — Н. И.) приходится платить дань, и порой немалую, порой чрезмерную, — дань деформации целого». Следует вывод: несмотря на то что Достоевский «пронзительно почувствовал» и «гениально осознал действительно смертельную для человечества опасность шигалевщины — верховенщины», и это было «истинное открытие, прозрение», — вот тут же (!) последовало и «ослепление»: «Это было ослепление вследствие прозрения». «Ошибка? Да. Ограниченность? Да. Болезненность? Да, конечно… Тут трагедия гения».
Вот она, самая уязвимая точка Карякина, да и не только его одного. Не только признать правоту Достоевского, не только прозреть с его помощью, — но, прозрев и как бы испугавшись, отхлынув, ужаснувшись, от своего собственного прозрения вернуться к давно отжившим, казалось бы, оценкам («ограниченность», «болезненность», «трагедия гения»). А вместе с тем — и вернуться к собственной, увы, ограниченности, к собственной слепоте. И прямое слово Карякина начинает топтаться, крутиться на месте, выделывать странные пируэты; ему, слову, да и мысли тоже, неловко, неудобно, и это сразу же отражается в стилистике: «Тут плата — нет, расплата! — …за само открытие истины. И расплата, думается, совершенно неизбежная… Расплата — неминуемая для того Достоевского, каким он был на самом деле, а не для того, каким мы его часто придумываем, сочиняем, каким хотели бы его видеть, то бишь пересоздать. Да ведь такой, придуманный, сочиненный, пересозданный нами, он, хотя и был бы всегда "правильным" (даже в своих противоречиях), да только… так бы ничего и не открыл…»
Самообман, разбору происхождения и механизму действия которого Карякин отдал столько энергии (опять проклятая тактика: сейчас, мол, «рано», «надо обставить» и т. п.), взял свое. Самообман и самоуговаривание вернулись на круги своя. В подтверждение своего самообмана (авторитетным словом) приводится известная цитата из Салтыкова-Щедрина о «марионетках, сделанных руками, дрожащими от гнева». Это о «Бесах»-то! И Карякин, словно на миг забыв о том, что именно «Бесы» явились для него («и моих друзей») гениальным, невероятным пророчеством, уже называет «гениальным» (единственным тогда) проникновением в сущность «пророческого реализма» Достоевского это определение Салтыкова-Щедрина.
И вывод, с которым уж никак невозможно согласиться: «В конечном счете для Достоевского и Щедрина (и для Чернышевского, Герцена, Тургенева, Некрасова…) были одни и те же "черти", одни и те же "чужие люди", одни и те же свои…» Противореча сам себе (где тут самообман, а где лукавые уловки, «тактика» и т. и. — черт не разберет), Карякин принялся отстаивать свою мысль тем, что, мол, Достоевский отказался «от изображения других революционеров, других социалистов… кроме Шигалева и Петруши» (как будто художнику вменено в обязанность всех поголовно описать, как будто недостаточно для него создания типа), что и боролся-то он с революционностью «в лице псевдореволюционности», и не мог он, конечно же, не видеть, что «в революцию идет все больше людей с чистой совестью», и даже — «яснее становилась для него неизбежность революции». А главное — по Карякину — не только «утопизм утопического социализма он осознал одним из первых», но и «утопизм религиозного обновления мира».
Это Достоевский-то, утверждавший, что останется лучше с Христом, нежели с истиной, если она будет вне Христа? Что «социализм и христианство — антитезы»?
А теперь напомню о статье 1964 года про Солженицына: «А. И. Солженицын не идеализирует никого из своих героев. Иван Денисович и в Бога верует…»
Статьи Карякина о «Бесах» были написаны в первой половине восьмидесятых. Сколько лет прошло, и разница между верой Ивана Денисовича и Федора Михайловича, вероятно, была, но не в этом дело.
А дело в том, что сам подход к этой вере у Карякина с тех пор почти не изменился. И это тоже штрих поколения, до сих пор опирающегося на добролюбовскую методологию «реальной критики»?
Нет, утверждать это как черту всего поколения я не берусь.
Начав рядом, вместе, шестидесятники, пройдя «через горнило сомнений», вышли в 70-е-80-е годы с разными программами. Но объединяло их неприятие государственной лжи, рабского положения человека, неприятие насилия, стремление к освобождению общества.
А проза и философский мир Достоевского были тем «чистилищем», тем испытанием духа, через которое и проходило поколение. Пьеса Ф. Горенштейна «Споры о Достоевском» помечена 1973 годом (опубликована в журнале «Театр», 1990, № 2). Но в ней словно сконцентрирована та атмосфера 60-х, в которой происходила так называемая реабилитация Достоевского. На самом же деле это была реставрация духовности посредством Достоевского, через Достоевского. Но тут уже не было никакой стадности. Каждый шел своим путем. И порой на этом пути от него приходилось несладко и бывшим «соратникам» по поколению.
В основе драмы Горенштейна лежит трагикомическая ситуация: предварительное обсуждение в издательстве работы Романа Эдемского «Атеизм Достоевского». В обсуждении участвуют и литературоведы-догматики выделки 30-х-40-х годов, и либералы, и русский националист, и атеисты, и скрытые, тайные христиане.
Но прежде чем говорить о пьесе Горенштейна, совершим небольшое отступление в сторону другого автора, в силу возраста тоже относящегося к тому же поколению, Л. Бородина. В рассказе «Вариант» («Юность», 1989, № 11) пятеро друзей, «скованных» первоначально «одной целью» — неприятием системы, — расходятся, ибо каждый нащупывает свой мировоззренческий и поведенческий вариант. «Россия не готова, мы преждевременные скороспелки», — заключает тот, кто говорит увереннее всех, как бы «лидер» пятерки инакомыслящих. Это была констатация идеологического кризиса шестидесятничества, уповавшего на демократизацию вследствие решений XX и XXII съездов. «Мы хотели рассказать о миллионах погибших, мы, однажды узнавшие об этом! А кому мы рассказывали? Тем, на чьих глазах все происходило! И даже те, что выжили и вернулись из лагерей, — вы же знаете, какую блевотину они выдают! Здесь что-то не так… Понимаете… здесь какая-то тайна, задача из высшей математики, а мы решаем ее средствами таблицы умножения…»
Отталкивание, неприятие, желание борьбы — было.
Чего не хватало — «политического» ли «капитала», как выражался лидер? Или другого — духовной культуры, основательности и разработанности подхода к действительности?
Вариант самого «лидера» — это месть. Кровная месть тем, кто осуществлял сталинские репрессии.
Однако на пути осуществления этой задачи приходится — случайно, но — пройти через кровь невинного человека. Кровь за кровь — остановки не будет… Именно поэтому герой Бородина в конце концов прозревает то, о чем «догадывается и ранее», — «об отсутствии смысловой связи между его жизнью и судьбой того существа, что именовалось Россией».
Другой из пятерки, однако, выбирает совсем иной путь — христианский. «Верховенская пятерка» бесов приходит на ум но аналогии; а весь рассказ выстроен по аналогии с «Преступлением и наказанием».
Во время кризиса, испытанного шестидесятниками, многие «уходили» в иррационализм, мистику. Невозможность достижения свободы, чувство отчаяния толкали в разные объединения — одно из них запечатлено Ю. Трифоновым в «Другой жизни». Его герой, историк Сергей Троицкий, действительно докопавшийся до опасных для власти документов и свидетельств о действиях «вождей» революции и убедившийся в невозможности их обнародовать, ищет духовного спасения в парапсихологии, например.