Наталья Иванова - Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
И тем не менее: после доклада о Платонове, вспоминает Карякин в постскриптуме, у него «случились некоторые неприятности… Один из тогдашних идеологов призывал "таких, как Карякин, гнать в шею", потом поведав мне по секрету, что это — слово "самого", то есть Л. И. Брежнева».
О чем же потом жалел и продолжал жалеть Карякин? О характере своей аргументации?
Вовсе нет.
О том, что, нервничая, позабыл в тактических целях процитировать (!) подборку высказываний тогдашних руководителей (Брежнева, Суслова, Гришина) о том, что «XX съезд КПСС останется в веках» и что «XXII съезд КПСС имеет всемирно-историческое значение»…
Ну а если и процитировал бы… Прибавило бы это аргументов?
Воистину — «в помощь на собак волка не зови».
…С самого детстваНам вера, как знанье, досталась в наследство, —Высокая вера в иные начала…О, как неохотно она умирала!
Эти строчки из стихотворения П. Коржавина «По ком звонит колокол» Ю. Карякин сегодня помещает в послесловии к своей «платоновской» речи.
Собственно, не Платонов с его уникальнейшим художественно-философским миром был тогда Карякину важен. Принципиально важным было высказать свое отношение к политике ресталинизации.
Платонов был аргументом в политической полемике.
Доклад о Платонове был сделан на эзоповом языке — как и книга «Самообман Раскольникова». И недаром в конце доклада возник совсем другой герой — Александр Исаевич Солженицын. Карякин проводил прямую аналогию: «Тем людям, которые вешают на него всевозможные ярлыки, мне хотелось бы предложить: не надо, не спешите! Давайте поспорим, подумаем о том, где будет он, Солженицын, через 10–20 лет в истории нашей культуры и где будете вы?.. Я говорю обо всем этом потому, что — в память о судьбе Платонова — меня больше всего волнует судьба людей еще живых…»
В «прикладном» характере анализа творчества крупнейших писателей была тактическая ударная сила, но и… стратегическая слабость.
Политика съедала эстетику.
Но куда от политики было деваться?
Платоновский вечер, например, состоялся 31 января 1968 года. За шесть месяцев до вторжения танков, раздавивших «Пражскую весну», танков «пятерки» стран. По аналогии с «Бесами»: повязать кровью. Действительно, не надо было актуализировать Достоевского — его постоянно актуализировала сама жизнь.
Направленностью литературно-политического «луча», «прожектора» выхватывалось то, что власть хотела оставить в тени. Но не всё. Многое тем же «прожектором» отсекалось — в еще большую темь. И уж, разумеется, уходили оттенки.
Кстати, идея самообмана появилась в сознании Карякина раньше, чем он начал работать над Достоевским. Достоевский был как бы ответом, подтверждающим эту идею: «…вопрос, который я задавал себе еще задолго до выхода в свет "Самообмана Раскольникова", — признается Карякин, — перед непосредственной работой над этой книгой и — для этой работы… Одной из причин, по которой автор занялся проблемой самообмана, и было стремление разобраться в нашем собственном самосознании…»
И еще: исторически XX съезд и выход первого издания «Бесов» в СССР совпали в одном, 1956, году! Карякин вспоминает «о ночах 50-х годов. Только что прошел XX съезд. Для меня и большинства моих друзей это было настоящее потрясение…» И тут же: «Это были страшные и просвещающие ночи: мы читали "Бесов"… И, понятно, прямо на Сталина "замыкались" слова о Петруше… И на что, как не на сталинскую коллективизацию… Мы читали и не верили своим глазам… перебивали друг друга чуть не на каждой странице: "Не может быть! Откуда он это знал?" Но это еще было потрясение больше, так сказать, политическое, чем духовное». Духовная работа потребовала для поколения еще трех десятилетий жизни. В ней участвовал Ю. Трифонов — я имею в виду отнюдь не только его предисловие к итальянскому изданию «Бесов», известному у нас под названием «Нечаев, Верховенский и другие». Несомненным влиянием «Бесов» отмечен роман о Желябове «Нетерпение» (1972 год), среди действующих лиц которого мы обнаружим и Нечаева, и самого Достоевского. А первая страница «Нетерпения» отсылает одновременно и к 70-м годам нашего времени, и к мысли Достоевского о «трихинах». «Я помню, что мы разговаривали с ним о том, что нетерпение как страсть получить "весь капитал сразу", как "жажда скорого подвига" — тоже есть своеобразная форма самообмана», — замечает Карякин. А в другом месте пишет о нетерпимости, которую, кстати, Ю. Трифонов всегда сопрягал с нетерпением (его статья «О нетерпимости» появилась в 1966 году). Карякин в своей «исповеди сына века» подтверждает то, что нетерпимость была характернейшей чертой самосознания его поколения: «Элементы этой нетерпимости и в самом деле — были, и если бы они только оставались втуне, а то ведь и проявлялись».
О том, как проявлялась эта нетерпимость, рассказал не Карякин — рассказал в «Обмене», «Другой жизни», «Старике» Трифонов.
Нетерпимость, «принципиальность», в том числе и либерального толка, ведут к ограниченности и слепоте — эта мысль пронизывает и публицистику, и прозу Ю. Трифонова. Нетерпимость — это опять торжество идеологии, хотя бы и с обратным знаком. Именно на почве «принципиальности» и нетерпимости происходило порой взаимное охлаждение между Трифоновым и его читателем-либералом. О той же самой нетерпимости, «принципиальности», которая заново порождает кружковщину и «бесовщину», пишет Ф. Искандер в повести «Сумрачной юности свет», вспоминая начало 60-х: «Люди, больше всего говорившие о необходимости свободы для страны, сами были ужасно несвободны. Авторитетом пользовались не самые тонкие и проницательные люди, а самые радикальные. Они были маленькими тиранами кружков… И как бдительно охраняли они свой авторитет, как рабски подчинялись им люди гораздо более разумные и проницательные!»
5Самообман является одной из главных черт тоталитарного сознания. Разбирая мифологию тоталитаризма, Л. Гозман и А. Эткинд перечисляют ее центральные характеристики: вера в простой мир («…любое явление может быть сведено к сочетанию простейших феноменов»), вера в неизменный мир («…обиход тоталитарного общества поражает своим консерватизмом… Все элементы общественной жизни — лидеры, институты, структуры, нормы, стили — застыли в неподвижности»), вера в справедливый мир («…коммунизма еще нет, построить его мешает окружение, но социальная справедливость уже достигнута»), вера в чудесный мир («…человек-творец, сливаясь с новой властью, строит невиданное общество»)[2]. Все эти черты характеризуют тоталитарную личность, преклоняющуюся перед властью, любовно подчиненную идее приоритета коллектива перед человеком. Этот новый психологический тип («гомо советикус» в нашем случае) становится в обществе доминирующим. Дело даже не в его численном преобладании (оно желательно для власти, но не обязательно). Дело в кадровой политике — такие люди практически безошибочно отбираются властью на руководящие посты. Так формируется номенклатура — властная элита.
Те же характеристики взращивались, воспитывались в каждом советском человеке — поколение шестидесятников дрессировалось всей системой, в том числе и системой так называемого воспитания. Кем-то из социологов точно подмечено, что тоталитарному режиму не нужна психология, социологию он вообще объявляет враждебной наукой, зато расцветает неизвестная цивилизованному миру «педагогика».
Поколение шестидесятников прошло через советскую школу еще при Сталине.
«Мне было пятнадцать лет в 1949 г. (статья Л. Аннинского в сборнике "Осмыслить культ Сталина" носит говорящее название "Монологи бывшего сталинца". — Н. И.); я учился в "высококотирующейся" столичной школе; к 70-летию любимого вождя нам задали домашнее сочинение, темой которого была строчка из гимна: "Нас вырастил Сталин". Разумеется, "вся Москва" писала в те дни такое сочинение, и, разумеется, никто из девятиклассников не посмел бы от него уклониться, но писать стихами — меня никто не заставлял. Я написал то сочинение стихами. Получил пятерку». «Система ритуальных действий впиталась с младенчества: тело и душа сами знали, что делать: когда вскинуть руку в салюте, когда подпеть гимну, когда промолчать, когда прокричать "ура". Этот крик "ура" в школьных шеренгах был, кстати, самым трудным для меня, но я кричал стыдливым, запавшим внутрь голосом; параллельно во мне кричал страх, что слабость моего крика заметна. Опасно было выпасть из хора». Крик, засвидетельствовавший лояльность, может выражать и страх. И ненависть, смешанную с любовным экстазом толпы, как о том свидетельствует более «старший» шестидесятник (на пять лет он старше Аннинского) — Искандер. Он тоже, вот что характерно, пишет о крике в общем хоре. Его герой с детства ненавидит Сталина, но, оказавшись на демонстрации в студенческой колонне («…вся колонна разразилась восторженным воплем»), «закричал вместе со всеми» — «предательским криком, и тогда сдетонировал невероятной силы внутренний взрыв, и он ощутил, как ударили ему в грудь ошметки разорвавшейся души». Похороны Сталина через сознание подростка описывает и А. Макаров в рассказе «Колонный зал» (альманах «Московский вестник»), а Евтушенко снимает свой новый фильм под прямым названием «Похороны Сталина». Процесс десакрализации фигуры «вождя» шестидесятниками все продолжается, и порою начинает казаться, что эта десакрализация грозит обернуться «закрытостью» сознания по отношению к причинам сталинизма, интеллектуальной холодностью к происхождению культа Сталина и его последствиям.