Иван Дроздов - Оккупация
– Где твой портфель?
– А вон, – показал он на обломанный сук дерева, на котором висел его знаменитый обшарпанный черный портфель. Мы, его однокурсники, знали, что в нем Шишов носит свои три пьесы, которые он предлагал режиссерам едва ли не всех столичных театров. Я читал все его пьесы и находил их необыкновенно талантливыми. Удивлялся, почему же они до сих пор не заинтересовали ни одного режиссера. В них так много было жизни, так остро ставились проблемы – и, главное, рельефно вылеплены образы людей…
Рядом с нашим институтом расположен прекрасный столичный театр имени Вахтангова. Я как-то сказал Шишову:
– Пойдем к Рубену Симонову, главному режиссеру театра.
– Я был у него.
– И что же?
– Не стал читать. Сослался на занятость.
– Пойдем! Я скажу ему, что у тебя за пьесы.
Шишов посмотрел на меня внимательно, с грустью проговорил:
– Старик, я тебе завидую: ты еще веришь, что наши с тобой письмена кому-нибудь нужны. Я уже не верю. Я обошел десять театров: шесть в Москве и четыре в Ленинграде – и представь: нигде нет русского режиссера. А в моих-то пьесах русский дух, русские характеры – да они от всего этого как черти от ладана шарахаются. В одном театре, когда я вышел от режиссера, за мной увязался какой-то артист и по дороге рассказал, какие пьесы ищет их режиссер. Во-первых, нужен разврат, развод, семейный скандал и полдюжины мерзавцев. Вот этого народа – мерзавцев, как можно больше. И чтоб они, негодяи разные, непременно русскими были. В твоей пьесе есть такой товар?… Нет?… В том-то и дело, братец, что нет. И не будет никогда, потому что ты русский и у тебя нет желания месить в грязи своих соплеменников. А потому он и не ждет от тебя нужной ему пьесы. Ты не успел дверь его кабинета открыть, а он уж видит: есть для него пахучий материал или нет. Мы с тобой интернационалисты, мы человеку верим, а он – на лицо смотрит. И представь: судит безошибочно. Марксов-то интернационализм для идиотов писан, а ему свое родное любезное обличье подавай. Он все на роже нашей читает, и рожа эта если и нужна, то только на сцене для изображения характерных русских лиц. А уж что до автора пьесы – тут ему своячка подавай. И это не что-нибудь, а политика верха. Родная коммунистическая партия этого хочет. Потому по всей матушке России, а там и дальше – во всех театрах братских республик режиссерами одни евреи поставлены. И спектакли они дают только своих драматургов: Симонов, Арбузов, Розов, Мариенгоф… Ну, а мы с тобой носом не вышли. Потому меня они из театра наладили. Так-то, братец! Думать надо больше, думать.
– Ну, а режиссер Симонов?
– Ты бы посмотрел на его физиономию…
Невеселая это была беседа. Вспомнил я свой визит в «Новый мир», там мне однофамилец мой примерно то же говорил.
Вот и таскал в старом клеенчатом портфеле три своих пьесы бывший офицер Балтийского флота Шишов Василий Васильевич.
Ну, а здесь, на платформе…
Заглянул я в глаза Василию, а в них языки пламени мечутся, он вот-вот сейчас кусаться станет.
– Чего ходишь тут, кого ждешь?
– Мне ехать надо. Ехать, Иван.
– Куда?
– А вот куда?… Если бы я знал, куда мне надо ехать… Отпустил бы ты меня домой, в деревню – там мать у меня, старушка, крышу дома надо поправить.
– Деревня и у меня есть, да только литературу русскую кто же делать будет? Не Рубену же Симонову все отдадим?
– Опоздал ты, Иван, задержался там, на фронте, и опоздал малость. Литература уж отдана рубенам, нам тут места не осталось. У тебя жилье в Москве есть, ты еще пообивай пороги издательств, а я уж сыт. Вот сейчас подойдет поезд, и – поеду.
Голос его дрожал, и весь он был точно в лихорадке. Я услышал стук приближающейся электрички, схватил его за руку и потащил прочь от платформы. Сняли с ветки портфель и повели Шишова домой. Я шел, обняв товарища за плечи, и слышал, как дрожит он всем телом. Мы привели его в комнату, где уже спали три его друга, уложили в постель. Посидели немного возле него. Я пожал ему руку, сказал:
– Спи, Василий, а завтра поговорим. Мы ведь с тобой русские офицеры, нам ли падать духом.
Шишов долго держал мою руку в своей, а потом отпустил ее, закрылся с головой одеялом. Портфель с пьесами лежал на стуле у его изголовья. Мы тихонько вышли. И тоже пошли по своим комнатам. Стаховский, прощаясь со мной, глухо проговорил:
– Другая борьба нужна, другая.
Я проводил Ольгу до окна ее комнаты. Она растворила ставни и ловко вспрыгнула в темноту.
В эту ночь я долго не мог заснуть. На рассвете провалился в небытие и, кажется, в следующую же минуту услышал какую-то возню, шум, крики. Кто-то толкал меня в плечо:
– Иван! Вставай! Шишов утопился!…
Я вскочил и машинально стал одеваться, искал носки, ботинки. В ушах колокольными ударами бухали слова: «Шишов утопился!» Сознание прояснялось, но я долго не мог понять: как это он утопился? И как вообще можно утопиться?… И зачем? Какая такая нужда могла кинуть его в воду?… Метались обрывки мыслей: три пьесы… Письма матери. Надо было покрыть крышу… Как же это он и зачем?…
На улице увидел Ольгу. Она была в черненькой юбочке и белой кофте с короткими рукавами. Не причесана. Но и в таком своем виде – хороша. Вот она – молодость! И – природная красота.
Схватила меня за руки. В глазах – слезы.
– Иван!… Мы виноваты!…
Впервые назвала меня по имени: Иван!…
– Но позволь: почему мы виноваты?
– Я видела, что он не в себе. Разве можно было оставлять его без присмотра?…
– Да, я тоже видел. Вел его домой, а он весь дрожал. И что?… Что же мы должны были делать?…
– Не спать! Нам нельзя было ложиться спать.
– Да, пожалуй. Надо было дождаться, пока он успокоится. Пойти в аптеку, купить лекарство. Есть же какие-нибудь капли, которые успокаивают?…
Вспомнил, как однажды на фронте я пожаловался полковому врачу майору Вейцман: после боя долго не могу заснуть. А она сказала:
– Это нервы. В таком случае надо что-нибудь принять.
Я удивился:
– А разве от нервов есть лекарства?
Она посмотрела на меня своими темными умными глазами, сказала:
– Было бы ужасно, если бы нервы ничем не лечили.
И потом, минуту спустя:
– Мне не было и тридцати, когда нервы мои вконец расшатались. Я пила транквилизаторы, принимала снотворное. Лекарства меня спасли.
Я долго потом не знал, что такое транквилизаторы и даже не встречал этого слова. А сейчас… вспомнил.
– Да, пожалуй. Ты, Ольга, права. Но теперь-то… что зря руками размахивать?…
Студенты бежали к озеру. Мы с Ольгой и с нами два Николая, Анциферов и Сергованцев, тоже бежали. На берегу грудилась кучка людей. Мы подошли ближе и увидели его, Шишова. Он лежал на спине, запрокинув голову, будто ему что-то мешало и он хотел лечь поудобнее. Возле него был большой камень с веревкой. Я подумал: обмотал вокруг шеи и – прыгнул… вот отсюда, с мостков. Мы здесь купались и едва доставали дно.
Я сел рядом и смотрел в глаза Шишову. Они были открыты, но от меня отвернулись. Он словно бы обвинял меня в своей смерти. И мне от этого стало нехорошо. Мы с Ольгой видели его последними. Как же мы… не помогли, не отвели его от этой ужасной, бессмысленной смерти?…
Подошла машина скорой помощи, Шишова накрыли простыней, занесли в кузов. И машина, недовольно заурчав мотором, отошла. Стали расходиться и студенты. А я все сидел на том месте, где совсем рядом лежал Шишов. Потрогал конец веревки, тянувшийся от камня к моим ногам. Подумал: как просто и как легко: вскинул на грудь камень, обвязал веревку вокруг шеи и – бултых в воду!… И кончилась жизнь. Остались три пьесы. Погиб Островский. Народ его породил, а он… не сдюжил, не совладал. Рубен не стал читать пьесу. Ну, и что?… Рубен не стад, другой прочтет и поставит. Будет же когда-нибудь время, когда в русских театрах появятся русские режиссеры! Ну, а уж если невмоготу ждать, поезжай в деревню, почини крышу и живи в отчем доме. Тоже ведь интересно жить. Женился бы, народил детей… А так-то… Зачем же так-то?…
Мысли эти текли сами собой. И рождались и проносились в голове мгновенно. Рядом раздался всхлип.
– Ольга! Чего же ты плачешь?…
– Я женщина. Не могу не плакать. Ведь это мы рожаем на свет людей, а они… видишь, как безответственно относятся к собственной жизни. Ведь больше он никогда не родится. И человечество на одного стало меньше. И беднее. И слабее. Видишь, какую глупость он совершил… наш Шишов!…
Мы поднялись и, не сговариваясь, пошли к станции. Ольга попросила у меня расческу, на ходу причесалась. Электричка несла нас в Москву, где было много людей и все наши беды не казались уж такими значительными.
– Я поеду к вам. Надежда меня приглашала.
– Да, да – это хорошая мысль. Светлана так любит с тобой играть Вы ведь с ней еще не вышли из детства. Она часто меня спрашивает: когда приедет Оля?…