Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №7 (2002)
Басан, басан, басана,
Басаната, басаната,
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата!
Несколькими годами позже ленинградский поэт Александр Кушнер мрачно отзовется о знаменитой литературной гитаре, под аккомпанемент которой два века длится жизнь русской поэзии:
Еще чего — гитара,
Засучивай рукав.
Любезная отрава,
Засунь ее за шкаф.
Пускай на ней играет
Григорьев по ночам,
Как это подобает
Разгульным москвичам.
А мы стиху сухому
Привержены с тобой
И с честью по-другому
Справляемся с бедой.
Дымок от папиросы
Да ветреный канал,
Чтоб злые наши слезы
Никто не увидал.
Стихи написаны в 1968 году и означают не только размежевание питерской и московской литературных школ, не только традиционную вражду западников и славянофилов. К тому времени в истории определилось нечто большее: противостояние диссидентского и патриотического сознания в русской интеллигенции.
В известном смысле их столкновение в конце 60-х годов ХХ века продолжило вечную традицию российской истории, впервые замеченную Александром Пушкиным в его размышлениях о “переметчике” Фаддее Булгарине: “В Москве родились и воспитывались, по большей части, писатели коренные, русские, не выходцы, не переметчики, для коих ubi bene, ibi patria*, для коих все равно: бегать ли им под орлом французским или русским языком позорить все русское — были бы только сыты”.
Я уверен, что стихотворение Кушнера написано о “разгульном москвиче” Вадиме. Кушнер, правда, забыл, что в ленинградской или, если хотите, питерской школе русских поэтов, кроме “суховатой”, “никотиновой” ноты Кушнера, Сосноры, Бродского, выродившейся в конце концов в сухую диссидентскую злость, жива и московская гитарная стихия от Александра Блока до Глеба Горбовского, — “утреет, с Богом, по домам”.
Да что там Кушнер! Нет, пожалуй, ни одного критика или публициста, о ком русские поэты 60—70-х годов написали и кому посвятили столько стихотворений, сколько Вадиму и о Вадиме. Кажется, первым, кто ввел его имя на поэтический Олимп, был Владимир Соколов.
У сигареты сиреневый пепел.
С другом я пил, а как будто и не пил,
Пил я Девятого мая с Вадимом,
Неосторожным и необходимым.
Стихотворение замечательно тем, что при высокой простоте стиля оно почти документально и фотографически изображает быт и нравы нашего литературного содружества тех лет.
Дима сказал: “Почитай-ка мне стансы,
А я спою золотые романсы,
Ведь отстояли Россию и мы,
Наши заботы и наши умы”.
Мы вспоминали черты и детали,
Мы Боратынского долго читали
И поминали почти между строчек
Скромную песенку “Синий платочек”.
Стихотворение написано в лучшую пору жизни Соколова, когда он был рядом с нами. До той поры, пока его последняя жена, возжелавшая, чтобы в перестроечное время Володя обрел другой “имидж”, не отдалила его от нас. Вот тогда-то он по слабости характера и под давлением ренегатской эпохи постыдно переписал стихотворение, убрав из него имя Вадима, и даже в одной из поэм зло и несправедливо назвал его “игрок на травке дедовских могил”.
В те же шестидесятые годы чудный романс написал и посвятил Кожинову Анатолий Передреев, а уж сам Вадим положил его на музыку, как и стихотворение Соколова.
Как эта ночь глуха, куда ни денься,
Как этот город ночью пуст и глух,
Нам остается, друг мой, только песня,
Еще не все потеряно, мой друг.
А дальше следовала строфа со строчкой из Фета, потому что тогда Вадим жил его поэзией и вышибал из нас не “злые слезы”, а слезы восторга исполнением двух романсов: “Сияла ночь” и “Только встречу улыбку твою...”
Настрой же струны на своей гитаре,
Настрой же струны на старинный лад,
В котором все в цветенье и разгаре,
Сияла ночь, луной был полон сад.
Помню его рассказ о встрече и разговоре с кумиром тогдашней Москвы Евгением Евтушенко:
— Читаю я ему стихотворение:
Чудная картина, как ты мне родна!
Белая равнина, полная луна.
Свет небес высоких, серебристый снег
И саней далеких одинокий бег.
Прочитал и спрашиваю:
— Чьи стихи?
А Евтушенко мне отвечает:
— Не знаю! Да и чего ты в них нашел хорошего? Так, пустячок какой-то... Фет? Ну и что! Каждый средний поэт может такое написать!
Когда Вадиму исполнилось семьдесят, “Наш современник” решил издать номер с поздравлениями юбиляру его друзей.
— А ты что-нибудь напишешь, Юра? — спросил я Кузнецова.
— Да видишь ли, я ко многим его дням рождения сочинял стихи. А кроме стихов у меня ничего не получается. В них вроде бы все сказано, — ответил Юрий Поликарпович.
На повороте долгого пути,
У края пораженья иль победы
Меня еще успели вознести
Орлиные круги твоей беседы.
Вадим Кожинов в стихах Кузнецова возникает как мудрец из стихотворения Пушкина “К вельможе”, или как сам Пушкин из воспоминаний Смирновой-Россет, или как один из участников вечно длящейся “орлиной беседы” двух русских летописцев:
За горизонтом старые друзья
Спились, а новым доверять нельзя.
Твой дом парит в дыму земного шара,
А выше Дионисий и гитара,
И с книжной полки окликает Рим:
— Мементо мори, Кожинов Вадим!
За несколько десятилетий у Юрия Кузнецова сложилась целая книжица стихотворений, не просто посвященных “другу Вадиму”, а о явлении русской жизни под названием “Кожинов”. Стихи одно серьезней другого, и я думаю, что автор вложил в них немало вдохновения, чтобы изобразить и разгадать тайну этого явления:
Смерть, как жена, к другому не уйдет,
Но смерти нет, а водка не берет.
Душа верна неведомым пределам,
В кольце врагов займемся русским делом.
А русское дело к тому времени все глубже и глубже втягивалось в борьбу, и герой стихотворений Юрия Кузнецова был в ее эпицентре, одновременно как бы успевая глядеть на нее с далеких исторических окраин прошлого и рубежей будущего России. Но передовая этой борьбы проходила буквально сквозь него.
Сей день высок по духу и печали.
Меж тем как мы сидим накоротке,
Хазары рубят дверь твою мечами
Так, что гремит стакан в моей руке.
Видать, копнул ты глубоко, историк,
Что вызвал на себя весь каганат.
Ты отвечаешь: этот шум не стоит
Внимания. Враги всегда шумят.
Стихи написаны 4 июля 1987 г. На следующий день Кожинову исполнилось пятьдесят семь лет...
Всех стихов о Кожинове не упомнить. Их писали Борис Сиротин и Виктор Лапшин, Эдуард Балашов и Эрнст Портнягин. А в литературном объединении “Красная Пресня”, на Трехгорке, которое почти четверть века взращивал один из выдающихся умов России, чуть ли не у каждого поэта есть стихи о нем.
И дело было не в том, что он всех, кого любил, опекал, многим помогал напечататься, благословлял своим словом начинающих и неизвестных, а нам, старым друзьям, посвящал целые главы, статьи и предисловия. Мало ли во все времена было критиков, писавших о поэзии — Е. Сидоров, Лесневский, Рассадин, Чупринин, Сарнов, Турков, Аннинский, — но ни одному поэту в голову не пришла мысль вывести образ Чупринина или Рассадина в стихотворении. Это выглядело бы не то чтобы неприлично, но скорее смешно. Настолько не могли они быть объектами вдохновения. А Кожинов им был. Впрочем, его любовь к поэтам была весьма ревнива и разборчива. Любил избранных. Многих не любил. Но нелюбовь его выражалась не в осуждении и хуле, а в невнимании или даже равнодушии. Он как бы проходил мимо тех, кем не дорожил, хотя многие из них просто жаждали его признания. Но ничто в мире не могло заставить его поддержать проницательной похвалой какого-нибудь даже талантливого, но не задевшего его сердце литератора. Начинающий он или известный и влиятельный — для Вадима не имело значения. Он был свободен и страстен в своем выборе. Слукавить, сказать полуправду, подладиться под обстоятельства ради корысти или дружбы он просто не умел, потому что никогда не писал без вдохновения.
Для него не существовало правил, по которым жили литературные лагери тех лет: если этот человек по убеждениям наш, то на него надо работать, его имя надо “раскручивать” и утверждать. Что, кстати, делали многие способные люди — Олег Михайлов, Игорь Золотусский, Виктор Чалмаев. Порой такого рода “щепетильность” Вадима доходила до смешного. Володя Фирсов — благополучный, успешно издававшийся в те времена поэт, поддерживаемый комсомольской верхушкой, искавшей все время альтернативу Е. Евтушенко, избалованный вниманием многих критиков, всегда входивший в обойму “упоминаемых поэтов”, тем не менее мечтал о кожиновском признании, посылал ему сборники своих стихотворений, говорил комплименты, однако, к его огорчению, Вадим всегда внимательно слушал соискателя, но избегал прямых оценок: не ругал, но и не восхищался. Однажды они встретились где-то на юге — в Краснодаре или в Ростове — на каком-то писательском сборище. Кожинов так загулял, что быстро промотал командировочные деньги; в одно прекрасное утро вышел из номера, страдая от похмелья, и увидел Фирсова.