Р Иванов-Разумник - Писательские судьбы
Эти годы - конец двадцатых и начало тридцатых - были годами расцвета творчества Николая Клюева. Кроме десятков стихотворений он в эти годы писал обширную поэму (раза в три больше "Погорельщины")
"Песнь о Великой Матери". Поэма исключительной силы и глубокого содержания; но, к сожалению, она, кажется, навсегда погибла для литературы.
Арестованный по обвинению в "кулацком уклоне" и в контрреволюции, в чтении и распространении контрреволюционной поэмы "Погорельщина", Клюев, отсидев несколько месяцев в московских тюрьмах, был приговорен к ссылке в Нарымский край. Там он жил в самых ужасных условиях (знаю об этом по его письмам), но продолжал заканчивать поэму "Песнь о Великой Матери" и писал такие стихотворения, выше которых никогда еще не поднимался. В середине 1934 года он обратился с мольбой о помощи к Максиму Горькому, который был тогда на вершине силы и славы (возглавлял Съезд советских писателей); Горький "протянул руку помощи" - и Клюева перевели в Томск, но вскоре снова арестовали и в Томске. Так, сперва задушенный цензурой, погибал в сибирской ссылке один из самых больших наших поэтов XX века.
Задушенный, погибший... Но я сказал, что он испытал и третью горькую долю, - судьбу приспособившегося. Увы! из песни слова не выкинешь. Сломленный нарымской ссылкой и томской тюрьмой, потом снова попавший в Нарым, Клюев пал духом и попробовал вписаться в стан приспособившихся.
В 19З5 г. он написал большую поэму "Кремль", посвященную прославлению Сталина, Молотова, Ворошилова и прочих вождей; поэма заканчивалась воплем: "Прости, иль умереть вели!" Не знаю, дошла ли поэма "Кремль" до властителей Кремля, но это приспособленчество не помогло Клюеву: он оставался в ссылке до конца срока, до августа 1937 года.
К слову сказать: поэзия не терпит неискренности и насилия. Вымученный "Кремль", если бы он даже сохранился, не прибавил бы лавров в поэтический венок Клюева; а он мог и не сохраниться, как и все поэтическое наследие Клюева этих последних годов его жизни.
Судьба этого наследия была трагическая. Лучшую и крупнейшую свою вещь, поэму "Песнь о Великой Матери" в трех частях Клюев дописывал в ссылке. Вторую часть он прислал на хранение своему другу, Николаю Архипову, который был тогда хранителем музея Большого Петергофского дворца; не зная, как сохранить драгоценную рукопись, Архипов положил ее на одну из высоких кафельных печей в одной из зал дворца. Вскоре после этого он был арестован, а Петергофский дворец был разрушен войной 1941 года.
В моем личном архиве хранилась объемистая папка - свыше ста писем и пятидесяти стихотворений Клюева эпохи 1933-1937 годов, в том числе и список первой части "Песни о Великой Матери". Папка эта вместе со всем моих архивом погибла в Царском Селе зимой 1941-1942 года.
Но, разумеется, у самого Клюева должны были сохраниться подлинники всех этих произведений. И тут, судьба оказалась немилостивой к нему и к его поэтическому наследию. Отбыв срок ссылки, он получил разрешение выехать в Москву, где должны были определить его дальнейшую участь; в августе 1937 года он выехал из Томска - как он сам писал - "с чемоданом рукописей". По дороге, в вагоне, он скончался от сердечного припадка и похоронен на одной из станций Сибирской магистрали; на какой? - друзья его не могли дознаться до все того же 1941 года; а теперь - им до того ли? Чемодан с рукописями пропал бесследно, как бесследно погибли, надо думать, и вторая и третья части "Песни о Великой Матери", и все замечательные предсмертные стихотворения Николая Клюева. Правда, у одного его близкого друга хранились списки их в Ленинграде, но кто может теперь сказать - сохранились ли они в настоящее время у него и сохранился ли он сам?
К счастью, сохранился - и, вероятно, не в одном экземпляре - список поэмы "Погорельщина", той самой поэмы, которая сыграла такую трагическую роль в писательской судьбе Николая Клюева. Случайно сохранился этот список и у меня: перечитывая поэму, вспоминаю ее в изумительном чтении самого поэта, сперва задушенного, потом погубленного, неудачно пытавшегося приспособиться, и все-таки окончательно загубленного тюрьмой и ссылкой со всеми их жуткими условиями.
ЛАКЕЙСТВО
Остроумная и ядовитая характеристика Герценом бюрократической лестницы эпохи Николая I, как лестницы восходящих господ - если смотреть снизу, - и лестницы нисходящих лакеев, - если смотреть сверху, - как нельзя более применима к советской действительности. Лакейство в ней доходило и доходит до таких пределов, которым не поверил бы Герцен, если бы ему сказали, что будет среди "русской общественности" через сто лет после этих его пророческих слов.
И лакейство это разлилось широким потоком от горных вершин до болотных низин. Примеров не оберешься: хочу рассказать, как очевидец, об одном из них, красочнее и ярче которого мне не приходилось встречать за всю долгую жизнь в советском раю.
О том, что Алексей Толстой талантливый беллетрист ("животом талантлив", по выражению о нем Федора Сологуба) - спорить не приходится. О том, что в многочисленных произведениях его три четверти "халтуры" - сам он откровенно говорил в частных разговорах. О том, что он стоит на верхней ступени лакейства - достаточно известно по его публицистическим выступлениям, которые не делают чести ни его уму, ни его таланту. Но здесь я хочу рассказать не об его слабой, а о сильной стороне, о настоящем художественном его произведении "Петр Первый" и о том, как даже здесь, в области творчества, махровым цветом может распуститься лакейство.
Два слова о самом романе "Петр Первый" - об одном связанном с ним характерном эпизоде, который мне достоверно известен. Когда профессор и академик С.Ф.Платонов сидел в ленинградском ДПЗ ("Доме Предварительного Заключения") на Шпалерной улице, "дело" его вел следователь Лазарь Коган, предложивший однажды своему "подследственному" взять в камеру первый том "Петра Первого" (С.Ф.Платонов его еще не читал) и написать о нем "в свободные минуты" отзыв "с исторической точки зрения". Недели через две С.Ф.Платонов передал своему следователю объемистую рукопись в 80 страниц - о "Петре Первом" Алексея Толстого с исторической точки зрения. В первом томе этого романа С.Ф.Платонов нашел до тысячи мелких и крупных ошибок против исторической истины.
Конечно, роман - не историческое исследование, но все же факт характерен. Знаю о нем со слов того же самого Лазаря Когана, когда через несколько лет его "подследственным" был уже не С.Ф.Платонов (к тому времени скончавшийся в ссылке в Самаре), а я. Интересно, что стало с этой рукописью С.Ф.Платонова, являвшейся собственностью Лазаря Когана, когда последнего расстреляли в "ежовские времена", в 1937 году...
Но все это - только между прочим; перехожу к самому роману Алексея Толстого, или, вернее, к его авторской переработке в пьесу которая шла и в ленинградских и в московских театрах. Впрочем, речь должна идти не о переработке, а о переработках, так как таковых было целых три - и в них автор последовательно опускался все ниже и ниже по ступенькам лакейства, тем самым восходя все выше и выше в иерархии господ. Остановлюсь только на последней сцене пьесы.
В первой редакции переработки сцена эта представляла собою смерть Петра. Царь - в агонии; за окном - буря на Неве; тонет любимый фрегат Петра "Ингерманландия". Для Петра это символ: с его смертью погибнет и все "дело Петрово". В горьком и безнадежном монологе Петр говорит о том, что нет впереди просвета, что гибнет не "Ингерманландия", а вся Россия. Умирает не герой, а слабый, отчаявшийся человек.
В этой первой редакции пьеса была поставлена МХАТом II-ым, - и на генеральной репетиции (о которой расскажу ниже) выяснилось, что Петр здесь изображен "недостаточно героически", - однако пьеса была разрешена к постановке и шла в этой редакции целый год на сцене московского МХАТ-а II-го, а автор тем временем занялся переработкой этой пьесы во второй редакции, приняв к сведению сделанные свыше указания.
Во второй редакции - Петр выведен "героичнее"; сцены смерти вообще нет, а пьеса кончается казнью Монса и монологом Петра перед Екатериной на тему о том, что сильные люди - всегда одиноки (взято напрокат из ибсеновского "Доктора Штокмана").
Но этот финал не удовлетворил ни начальство, ни тем самым автора. Пришлось заняться третьей редакцией, в которой пьеса шла потом на ленинградской сцене. В этой редакции финальная сцена - заседание Сената и речь Петра к сенаторам на тему о том, что "дело петрово" - не пропадет: "знайте, товарищи (!), что хоть и не скоро, а придет человек, который будет по своему, по новому, но продолжать дело Петра"... До имени Сталина дело не дошло, но ведь и без того всякому имевшему уши, чтобы слышать, было понятно, на кого намекает - не Петр, а лакействующий автор.
Так лакействуют на верхних ступенях лестницы "восходящих господ". Еще характернее это же явление на нижних ступенях лестницы "нисходящих лакеев". Рассказ о генеральной репетиции первой редакции пьесы "Петр Первый" в МХАТе II-ом послужит этому красочным примером.