Иван Миронов - Родина имени Путина
— Ваня, привет! — Она театрально повисла на шее. — Глазам своим не поверила. Тебя отпустили?
— Уже как месяц. Лена, а ты как?
— Нормально. — Она говорила, широко открывая рот, словно призывая читать по губам.
— Здесь-то с кем? — с невнятной надеждой крикнул я, сопротивляясь стонам АББЫ.
— С подругами!
— С Гурченко? — бросил я наудачу.
— Жалко Наташку! — Она то ли не услышала, то ли не поняла, изобразив на лице наигранную грусть и волнение. — Ты был у нее?
— Нет, какой смысл? А где она? — прозрачное серебро обожгло горло.
— На Кунцевском, — растерянно пробормотала девушка мне в ухо.
У стеклянного подъезда гламурным винегретом перетаптывалась публика, стараясь угодить озябшими улыбками фэйс-контрольщику. Я не плакал, просто текли слезы, задуваемые новогодней вьюгой. Чуть поодаль курила Лена, прикусывая губы и в небо забрасывая глаза, стараясь удержать потекшую тушь.
Следствие установило, что Наташа выбросилась с технического балкона одиннадцатого этажа, в семи шагах от своей квартиры. Алкоголь и наркотики в крови не нашли. Труп без следов насилия и борьбы обнаружили в четыре утра, а вечером того же дня в кормушку нашей камеры мне просунули ее последнее письмо.
РОДИНА ИМЕНИ ПУТИНА
Кто не был, тот будет.
Кто был, не забудет.
До Сибири этап шел две недели. Лето выдалось жгучее, жестокое градусом, разъедающее солнечной кислотой воспаленные тюремным полумраком каторжанские сетчатки. Скромный провиант из расчета на два-три дня пути вышел. Баланда, прописанная в «Столыпине», отдавала мочевиной и гнилью. Но и есть не хотелось. Жара! Пот соленой жижей стелил глаза, забираясь даже под веки. Клетки наполнял тяжелый, ленивый гул полусвязной речи с паскудным скрежетом матерщины. Лица, подернутые липкой, лоснящейся пленкой, словно флюгеры, ловили спасительные сквозняки набирающего обороты состава. Каждый полустанок тягучей болью нарезал изможденные уродливые улыбки.
Очередная транзитная тюрьма была встречена зеками с большей радостью, чем придорожная гостиница водителем после суточной, не смыкающей глаз рулежки.
Мечтали выспаться, поесть, размять затекшие конечности, скинуть письмишко родным, отогнать маляву подельникам.
Пересыльный централ не отличался гостеприимством. Шмон был суровый. Остервенело перетряхивались сумки, прощупывался каждый клочок одежды, из подкладок которой вырезались аккуратно зашитые сим-карты и купюры. Не побрезговали вертухаи заглянуть и в «воровские карманы», выуживая из анальных дыр упакованные в презервативы наркоту, трубочки наличности и телефоны. После формальных процедур столичными арестантами утрамбовали несколько хат.
Камера «217» могла вполне сойти за наглядную агитацию каторжанских ужасов царской России, ибо обитавший в ней интерьерчик сохранял свою первозданность со времен декабристских кандальников. Кирпичные своды, отдаленно напоминающие Бутырскую тюрьму, обостряли у знакомых с ней не понаслышке ностальгическую изжогу. Каменную кладку, словно штукатуркой, обволакивал жирный слой копоти, раскрашенной серозелеными паутинками грибковой плесени. Серая краска, пузырившаяся на стенах, периодически вытравливала живописные экзерсисы сидельцев вперемешку с вычурной арестантской философией. С каллиграфически выведенной рядом с дверью истиной: «посеешь поступок — пожнешь характер, посеешь характер — пожнешь судьбу» соседствовал хлесткий, как плевок, афоризм: «сколько насрал — столько и съешь».
Публика, вселившаяся в камеру, была способна затмить не последнюю московскую тусовку своими манерами и запросами, которые вредной привычкой еще терзали души столичным зэкам. Помимо дюжины блатных быков и наркоманов хату принялись обживать раскулаченные олигархи, разряжавшие мрачный хозяйский смог яркими пятнами модных футболок. Общество подобралось вполне интернациональное: стремяги — в основном грузины, спортсмены — все нашенские, коммерсанты — русские, евреи и пара армян. Шконки были распределены по мастям и характерам. И хотя на пятидесятиголовый коллектив приходилось всего тридцать вакантных нар, удалось обойтись без лишней суеты и раздражений. Пятнадцать железных кроватей заняли блатные и приблатненные, остальные шконки были расписаны под две смены. Еще остатки: опущенные и пидарасы привычно-покорно забились под шконари.
— Лампочка! — сиплым голосом окликнул уже немолодой тучный зэк маленького человечка, выглядывавшего из-под соседних нар. — Сюда иди!
Тут же из-под шконки вынырнула здоровенная шелудивая голова на короткой шее и с ушами на ширине плеч. Лицо человечка, благодаря постоянно приоткрытому рту и выпирающей нижней челюсти, было похоже на снегоуборочную машину и выражало юродивую услужливость без оттенка человеческого достоинства. Тонкие жилистые руки, словно коряги, переломанные в локтях, разъедала гнойная короста. Лампочка, прозванный так за огромную несуразную башку, источал селедочную вонь.
Определить его возраст представлялось весьма затруднительным. Глаза, затуманенные собачьей радостью, и лицо, разбитое внутренним нездоровьем, скрывали подлинные годы этого странного пассажира. Рахитизм, скрутивший дряблое тельце невидимой жесткой проволокой, позволял угадывать прожитый век с погрешностью лет в десять. Однако, несмотря на уродливую конституцию, походка у Лампочки была поистине строевой, хотя при каждом шаге его травоядные глаза судорожно дергались, словно от резкой боли.
— Давай разгружайся! — Блатной с плохо скрываемой брезгливостью указал на парашу.
Лампочка, вняв призыву, тем же стройным шагом караула «вечного огня», почеканил на дальняк. Минут через пять он вернулся. Лицо обезображивало вымученное блаженство. Лампочка выложил на край шконки блатного две «Нокии» и, дождавшись одобрительного кивка, вновь полез на свое место.
— Да, Андрюха, ценный у тебя кадр, — отплевываясь потом, восторженно воскликнул сосед. — Только сильно вонючий, загнал бы черта помыться.
— Ага, чтобы мусора и к нему залезли. А так брезгуют.
— Чесоточный?
— Неа. Псориаз, лишай какой-то. Чесотки нет. Короче, до Калуги ехал с нами лепила один, ветеринар, по кетамину закрыли. Он Лампочку посмотрел, сказал, что кожа гнилая, но не заразный. Зато вертухаи, когда карту его видят, вообще близко не подходят.
— А чего так?
— Ха-ха. Турбович. Главное, чтобы он у меня этапом не сдох. Кишка задубеет — хрен достанешь.
Турбовичевыми называли больных одновременно СПИДом и туберкулезом. На тюрьме почти каждый вичевой из-за постоянной влажности непременно ловил тубик. Хотя правила и требовали отдельного содержания подобной категории зэков, но, как и все правила, они повсеместно нарушались.
— Как турбович? — дрогнул сосед.
— Вася, не нервничай ты так, на красоте отражается. Жить с ним не предлагаю. Я когда в «Крестах» сидел, у меня такой способный молдаван был. Погоняло — «Депозит», у него в «воровской карман» тысяч сто влезало свободно. По три дня мог не вынимать. Эх! Полжизни бы отдал, чтобы в «Кресты» вернуться.
— Да и в столице не плохо сидится. Я на «Матроске» первый раз в жизни черную икру попробовал и этот, как его, на «х» коньяк, французский.
— Олигарх обломился? — с насмешливой завистью потянул каторжанин.
— Типа того. Сижу я в общей хате. Человек тридцать. Хрен без соли доедаем. И тут под вечер заезжает пассажир, растрепанный, но спокойный. И так культурно заявляет, мол, «я — Валя Некрасов (это который хозяин «Арбат-Престижа»), перекинули меня к вам с «шестого спеца». Уважаю ваши понятия, поэтому сразу хочу обозначиться, я — пидарас! Мне объяснять ничего не надо, все знаю. Готов жить под шконкой или, если позволите, где-нибудь отдельно возле тормозов. Сам ни к чему не прикасаюсь, ну и вам ничего предложить не могу». Смотрящий только руками развел, показал ему нары возле параши, где Некрасов вполне уютно устроился. Через полчаса вертухай притащил Вале телефон, а наутро у Некрасова под шконкой уже разлагался ресторанными ферамонами толстый баул. Ну, Валя от всего понадгрызал — глотал аж бугры по спине скакали, сожрал все устрицы, залив их из горла каким-то «Шато» в пыльной бутылке и завалился спать. Вечером, забрав слегка пoтpaвленные пидарасом деликатесы, мент притащил новый рюкзак, на этот раз с пекинской уткой, сушами и вискарем. Валя поужинал, подравнялся двумя дорогами кокаина и принялся трещать по телефону. Терпение у блатных лопнуло, зовут к дубку Некрасова. Тот смиренно подходит, аккуратно так, опасаясь кого-нибудь задеть и к чему-нибудь прикоснуться. Ему самый блатнючий грузин, Лашой звали, заявляет: «Валя, то, что ты пидарас, это еще надо обосновать! Короче, не наговаривай на себя, братуха!». И зажил Некрасов порядочным пацаном.
— А вы мышами на пищеблоке! — презрительно усмехнулся собеседник. — Ключи от ж. на кишку променяли?