Юрий Герт - Сборник "Лазарь и Вера"
Но это «хорошо» не могло быть бесконечным, в одиннадцать я поднялся, пора было уходить.
— Еще немного... — сказала Женя, сжимая мою руку и глядя не на меня, а в огонь, она будто просила, уговаривала его — не погаснуть, гореть, сплетая красные, желтые, оранжевые, начинавшие проступать фиолетовые языки...
— Еще немного... — повторила она, когда я поднялся во второй раз.
Мы и не заметили, что на дворе началась метель. Когда мы вышли на крыльцо, она уже разрезвилась не на шутку, завывая между деревьями, швыряя хлопья снега в лицо, залепляя глаза. Женя выскочила следом за мной и стояла рядом, вздрагивая, кутая в платок грудь и плечи.
— Куда ты в такую непогодь, — сказала она. — И автобусы сейчас еле ходят, будешь на остановке целый час топтаться...
— Не беда, — сказал я. — Как-нибудь перебьемся-перетопчемся...
Она даже руки не протянула, чтобы удержать меня, но я ощутил в ту минуту какую-то не столько властную, сколько нежную силу, исходящую от нее...
Она не тронула меня, не прикоснулась ни единым движением, она просто стояла на крылечке, дрожа от холода, снег ложился на ее волосы, плечи, на голые по локоть, выпростанные из-под платка руки... Она повернулась, открыла заросшую снегом дверь, и я, как пес на веревочке, последовал за ней...
— Я постелю тебе здесь (она указала на кушетку), а себе там... — Она кивнула в сторону другой комнаты, за притворенной дверью. Потом принесла, разложила на кушетке постель, взбила подушку, накрыла ею кушетный валик в изголовье и, пожелав мне спокойной ночи, хотела уйти... Но тут я обнял, обхватил ее рукой и привлек к себе.
— Отпусти!
— Не отпущу...
— Отпусти сейчас же!.. — Она пыталась вырваться.
— Не отпущу! Не отпущу никогда!..
...Мы смеялись, боролись на узенькой кушетке, в отличие от ее сердитых слов, тело ее таило покорность, и эта покорность, переливаясь в меня, преображалась в какую-то странную силу, которой до того я никогда в себе не ощущал...
27На другой день мы проснулись — не на кушетке, а на просторной софе, сооруженной из пружинного матраца, поставленного на коротенькие деревянные ножки. Сюда, в комнатку, где обитали Женя и ее родители, мы перебрались ночью, перед тем пару раз едва не скатившись на пол... Она еще спала, я смотрел на ее светлые, чуть трепещущие во сне ресницы, на слегка приоткрытые губы, похожие на лопнувший цветочный бутон, и тихонько, едва касаясь, гладил нежно-упругие бугорки ее грудей...
Потом я задремал и не заметил, как она выскользнула из постели. Уже рассвело. Я увидел ее у окна, всю, от волос до пяток, розовато-золотистую от солнечных лучей, пробивающихся сквозь промороженные стекла. Она стояла, раздвинув плотные шторы, спиной ко мне, и, почувствовав, что я смотрю на нее, не смутилась, не оглянулась.
Отбросив одеяло, я подошел к ней. Минуту или две, а может и больше, мы стояли у окна, как Адам и Ева, только райский сад, раскинувшийся перед нами, не зеленел, не благоухал, а был весь в снегу. Но это не делало его менее прекрасным. Ночная метель, угомонясь, покрыла ровным слоем землю, деревья, кусты лохматой смородины у забора... Все было белым, нетронутым, чистым. Казалось, чистота эта струится из сияющей небесной глубины. Под самым окном сиреневый куст, превращенный в шарообразный сугроб, горел и сверкал многоцветными искрами...
— До чего красиво... Глаз не оторвешь... — зачарованно проговорила Женя. И вдруг насторожилась: — Включи погромче... — попросила она, прислушиваясь к невнятному бормотанию репродуктора в соседней комнате.
Я выкрутил громкость на полную мощность, и дальше мы слушали лежа, укрывшись и прижавшись друг к другу, но уже не чувствуя друг друга, не чувствуя тепла, исходящего из наших тел, они стали словно ледышки...
— Некоторое время тому назад, — слушали мы, — органами госбезопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активных деятелей Советского Союза..
— Установлено, — слушали мы, — что все эти врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода, растоптавшие священное знамя науки и осквернившие честь деятелей науки, состояли в наемных агентах у иностранной разведки...
— Большинство участников террористической группы, — слушали мы, — Вовси, Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и другие были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией «Джойнт», созданной американской разведкой якобы для оказания материальной помощи евреям в других странах. На самом же деле эта организация проводит под руководством американской разведки широкую шпионскую, террористическую и иную подрывную деятельность в ряде стран, в том числе и в Советском Союзе...
— Арестованный Вовси, — слушали мы, — заявил следствию, что он получил директиву «об истреблении руководящих кадров СССР» из США от организации «Джойнт» через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса...
— Следствие, — слушали мы, — будет закончено в ближайшее время...
— Еще одна мерзость!.. — Женя села, обхватив колени и глядя прямо перед собой, в пустоту. Зрачки ее глаз, вытеснившие зеленую радужку, сделались огромными. — Не хочу!.. — Она ударила кулаком по прикрытому одеялом колену. — Не хочу больше тут жить!..
Что я мог ей сказать? Чем ответить?..
— Передаем редакционную статью из газеты «Известия», — слушали мы дальше. — Действия извергов направлялись иностранными разведками. Большинство продали тело и душу филиалу американской разведки — международной еврейской буржуазно-националистической организации «Джойнт». Полностью разоблачено отвратительное лицо этой грязной шпионской сионистской организации. Установлено, что профессиональные шпионы и убийцы из «Джойнт» использовали в качестве своих агентов растленных еврейских буржуазных националистов...
Это была расплата...
За мою Великую, Величайшую Наивность...
За мою Трусливую Наивность!..
За нежелание, боязнь смотреть правде в глаза...
Но в эту ночь из мальчишки, юнца я превратился в мужчину...
28Мы сидели на кухоньке, пили горячий, обжигающий чай и никак не могли согреться. Дом казался мне пустым, холодным, выстывшим. За ночь наружную дверь обметало изнутри, как ворсом, игольчатым инеем, изморось затянула стекла, мы находились как бы внутри закупоренной деревянной коробочки, отделенной от всего мира, но теперь эта отделенность была невыносимо фальшивой.
Мы пили чай, но холод стоял внутри нас, не холод — стужа... И Женя кутала плечи в пуховый платок, но даже губы ее, спекшиеся, надтреснутые во многих местах, приобрели фиолетовый оттенок.
— Я не могу, не хочу больше здесь оставаться... — твердила она, и все тело ее содрогалось, и глаза ее полны были решимости, боли, отчаянья...
— Но что там ни говори, это же наша страна...
— Да, наша, но мы в ней — чужие...
— Чужие в своей стране...
— Именно так, чужие в своей стране... Нас всегда считали чужими, всегда и везде — в Испании, Англии, Франции, Польше, не говоря уже о Германии... Всегда и везде — чужие... Всегда и везде, кроме одной-единственной страны...
По радио снова передавали сообщение ТАСС.
— Выключи...
Я выключил.
Я не знал, в чем они виноваты, в чем — нет... Но то, что им приписывалось, было чудовищно... Как и то, что явственно звучало между строк... Я знал, наверняка знал одно: наш народ, мой народ не виновен... (Я впервые подумал, произнес про себя: «наш народ», «мой народ»...). В чем была виновата эта девочка, сидевшая напротив меня, через покрытый клеенкой стол?.. В чем виноваты были ее мать, отец?.. Дедушка Мотл?.. Давид с его обрубком?.. Я думал о Берте Зак, которую не любил, и о Лиле Фишман, которую терпеть не мог... Они-то в чем виноваты?..
Мир лопнул, его, как молния, зигзагом расколола трещина — расколола на мы и они... Между нами, да, были плохие и хорошие, честные и подонки, жулики и герои, оросившие эту землю своей кровью, но для них мы все были одно...
— Тебе на работу?..
— Нет, у меня сегодня отгул...
Глубокая, бессловесная тоска застыла в ее глазах, в ее лице, обычно таком подвижном, живом, играющем каждой черточкой... Я поднялся, взял ее руку, стиснул между своими ладонями, холодную, бесчувственную, потом наклонился и поцеловал — каждый пальчик, сгиб, ноготок... В ту минуту я с радостью, с ликованием отдал бы свою жизнь только за то, чтобы вернуть ее ледяным пальцам тепло и привычную гибкость...
Я принес дров, затопил колонку. Я думал о врачах, которые за долгие годы спасли не одну жизнь... И о своем отце, который, кстати, тоже был врачом... И о Михоэлсе, человеке-легенде... Обо всем и обо всех сразу... С каждым из них, из этих людей, я был связан, соединен — с кем крепкой, с кем паутинно-тонкой нитью, и было предательством — не защитить их или хотя бы память о них, порвать эту нить...