Журнал современник - Журнал Наш Современник 2008 #10
Чуть ли не через сто лет после появления гоголевской "Шинели" Владимир Набоков посвятит ей вдохновеннейшие страницы. Именно в ней он увидит "квинтэссенцию" Гоголя и одну из недосягаемых вершин мировой литературы. Повесть о "маленьком человеке"? Это только око Белинского или Чернышевского, испорченное "социальными проблемами", могло увидеть в гениальном творении подобную нелепость. Повесть похожа на записки сумасшедшего "в квадрате", то есть это не мир, увиденный глазами Поприщина, но мир Попри-щина с гениальным пером и подлинным вдохновением:
"На крышке табакерки у портного был портрет какого-то генерала, какого именно, неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки". Вот так и с абсурдностью Акакия Акакиевича Башмачкина. Мы и не ожидали, что среди круговорота масок одна из них окажется подлинным лицом или хотя бы тем местом, где должно находиться лицо. Суть человечества иррационально выводится из хаоса мнимостей, которые составляют мир Гоголя. Акакий Акакиевич абсурден потому, что он трагичен, потому, что он человек, и потому, что он был порожден теми самыми силами, которые находятся в таком контрасте с его человечностью".
Этот Гоголь — создатель величайшего художественного бреда, такого бреда, который есть часть человеческой жизни. И этого Гоголя и увидел — точнее услышал, когда вчитывался в любимого автора, — Мусоргский. Задолго до Розанова, Анненского, Мережковского, Адамовича, Набокова и многих-многих других чутких читателей XX века. И воплотился этот мерцающий "шинельный бред" — прав был Асафьев! — в его "Женитьбе".
В сущности, прозаик Гоголь начался с повести "Ночь накануне Ивана Купала", написанной в 1829-м. Композитор тоже, подобно писателю, начинал с фантастического "бесовства", изобразив его в музыке "Иванова ночь на Лысой горе". Здесь — бесы, ведьмы и сам сатана, в их привычно-народном обличье. В "Женитьбе" Мусоргского появились бесы, выпрыгнувшие из кошмаров Гоголя, бесы, в которых запечатлелось "человеческое, слишком человеческое"…
Нет смысла гадать, почему Мусорсгкий оставил "Женитьбу". При своем упрямстве он мог и не послушаться советов друзей. "Женитьбу" он ценил, о любви к своему детищу будет говорить и позже. И вряд ли считал свою речитативную оперу только "экспериментом". Думал, что столь же "прозаическое" продолжение сделает оперу монотонной? Этого и вправду опасался. Но мог ведь — при творческом усилии — одолеть и это препятствие.
Это добрый друг "дяинька", Владимир Васильевич Никольский, вдруг бросил эту идею: "Борис Годунов". И новый замысел поглотил его целиком. Прежняя работа над "Женитьбой" лишь подзадорила. Острое желание писать по-новому жило в нем неотвязно. И вот рука вывела: "Борис Годунов". И еще не сочиненная опера сразу стала родной. От Гоголя Мусоргский шагнул к Пушкину.
АЛЕКСАНДР РАЗУМИХИН
"ПО ЗАКОНАМ ВЫСШЕЙ СПРАВЕДЛИВОСТИ"Основание жизни народной — есть убеждение…
И. В. Киреевский
Во всём виноват я — не удержал книгу.
Именно в тот день зачем-то взялся наводить порядок на полках домашней библиотеки. И вот стою на лестнице-стремянке, перебираю томики, протирая их корешки и обрезы. Как, почему из рук вырвался один из них? Синий переплёт точно взмахнул крыльями, но не взлетел, а рухнул вниз.
Удивительное дело, сколько шума наделало падение этой, в общем-то не очень толстой книги. Из соседней комнаты даже прибежала жена.
— Что случилось? — увидела, подняла и, взглянув на обложку, протянула упавшую мне. Только отчего вдруг замедлилось движение руки и дрогнул голос?
— Ланщиков… Не к добру… Плохая примета… А я лишь отмахнулся:
— Скажешь тоже!
…На следующий день во второй половине дня раздался телефонный звонок, я взял трубку.
— Да! Привет! Рад тебя слышать… Ой!… Прими наши соболезнования… Конечно. Обязательно. Где? Во сколько? Ты только держись. Чем могу помочь? Кому ещё позвонить?… До завтра… Мужайся.
Кладу трубку и вижу всё понимающие глаза жены.
— Анатолий Петрович? — она даже не произносит слово "умер", и так ясно. — Я же сказала "не к добру".
Потом выяснится, что книжка из моих рук упала именно в то время, когда кончилась "череда окаянных дней", отпущенных судьбой Анатолию Петровичу Ланщикову. Хотите, считайте — мистика, хотите — дело случая. Но совпало!
Нас свёл Юра Селезнёв. Я тогда пришёл в "Молодую гвардию", и мы сидели в его кабинете заведующего редакцией "ЖЗЛ". Только на сей раз всё было наоборот. В его редакторском кабинете редактором был я, а Юра был проштрафившимся автором. Он обещал мне написать в очередной номер "Литературы в школе" статью, но срывал сроки. Я, как мог, нажимал на него. Тут-то порог кабинета и переступил незнакомый мне человек. Селезнёв воспользовался моментом и переключил разговор. Он представил нас друг другу.
Зачем тогда Ланщиков, а это был он, пришёл к Селезнёву — не помню, врать не буду. Но в конце встречи речь зашла о том, что Анатолий Петрович и Игорь Золотусский на пару будут вести от Союза писателей семинар молодых по тем временам критиков. Ланщикова беспокоил будущий состав участников семинара. "Складывается так, что по тому, откуда и от кого приходят первые семинаристы, общая картина получается скверная. С той стороны пока молодых больше. Нужно подобрать нескольких, — сказал он, — своих и крепких ребят. Чтобы всё было на равных. Завтра от них будет зависеть будущее критики". И Селезнёв предложил ему меня, добавив всего одно слово: "Ручаюсь!" Так судьбе стало угодно, что из селезнёвского кабинета мы с Лан-щиковым вышли вместе.
На тот момент я ничего не знал о нём, а он — обо мне. Его первый вопрос был: "Москвич? Откуда родом?" Я ответил, что корни московские и саратовские, а по отцу ещё и ржевские, но родиться довелось в Хабаровске, в погран-отряде Амурской речной флотилии. Потому как из семьи кадрового морского офицера. Пошутил про самого себя: "Дед — капитан первого ранга, отец — капитан третьего ранга, а я выродок — в армии "служил" всего три дня. Полная деградация, гуманитарием стал. Хотя, должен признаться, читать, писать полгода учился, живя у отца на сторожевом корабле, стоявшем на рейде в бухте Золотой Рог Владивостока".
По его реакции понял, что моё происхождение ему очень даже глянулось. Позже от Анатолия Петровича доведётся узнать о военных корнях его самого: о суворовском училище, об офицерской службе.
А я тем временем продолжаю, что в Москву приехал из Саратова, куда наша семья переехала после демобилизации отца. Там окончил школу и филфак университета. "Любопытное совпадение, — говорю, — потому как один мой дед родом тоже из Саратовской губернии". И слышу в ответ: "Так мы земляки".
Кажется, именно эти три фактора: рекомендация Селезнёва, происхождение из потомственных военных и землячество — нас как-то сразу сблизили.
Буквально на другой день я продолжил знакомство — начал читать небольшой сборник статей Ланщикова "Времён возвышенная связь" и сразу понял… как говорил один из моих любимых киногероев в исполнении Леонида Быкова: "Споёмся!"
На вопрос, что такое критик, всякий знающий — с юмором, конечно, — прежде всего ответит: "Это не профессия, это состояние души". Состояние души, какой был наделён Анатолий Петрович, не капризной и не жестокой, внемлющей доводам разума и голосу естественного чувства, стремящейся к самостоятельности и свободе от рабской зависимости в чём-либо, ему не только позволило, а просто-таки предопределило быть критиком. Спорить, доказывать, объяснять или, как ещё говорят, формировать общественное мнение. Он это делал всегда. Даже тогда, когда об общественном мнении и не заикались.
He случайно себя и своих сверстников, чьё детство совпало с войной, он как-то назвал "спорящим поколением". "У меня вообще создаётся такое впечатление, — признавался Ланщиков в 1980 году, — будто мы проспорили всю свою жизнь". Мотивы, по которым то тут, то там вспыхивала жаркая, до драки, полемика, разумеется, были разные. Впрочем, и ценности при этом отстаивались спорящими, само собой, противоположные. Одни на первый план выдвигали "исповедальную" прозу, другие — "деревенскую". Одни ратовали за прогресс, другие взывали к нравственности. Одни цитировали Хемингуэя и Кафку, другие ссылались на Глеба Успенского и Достоевского.
Так что Ланщикову, что называется, на роду было написано спорить, например, с теми, для кого слово "новаторство" оказалось высшей и чуть ли не единственной похвалой, а слово "традиционность" — синонимом отсталости и бесталанности.
Я открываю его работу середины 60-х, где он размышляет о моде и современности: "У моды свои законы этики и эстетики, а в понятие хорошее или плохое она не вкладывает никакого иного содержания, кроме как: новое и старое. Новое — хорошо уже только потому, что оно не старое, старое — плохо уже потому, что оно не новое".