Андрей Платонов - Том 8. Фабрика литературы
Язык повести не составляет для читателя никакого затруднения, потому что он за редким исключением шаблонен. Например: «Кажется, с первого же дня своего появления в Криворыльске… Плющов стал притчей во языцех». Или: «Воздух напоен пьянящим запахом земли, влаги, лесных корней… от которого кружится голова». Или (о познании девушкой любви): «Сердце ее забилось в сладкой тревоге, проникшись ожиданием непознаваемого». Скажем по этому поводу кратко — фразы автора грамотны и понятны, но читатель нуждается не в том, чтобы гладко и почти неощутимо воспринимать привычные фразы, а, наоборот, в том, чтобы ощущать в языке и в идеях автора сопротивление и брать их с борьбой; читатель желает увидеть в каждом произведении свежий, незнакомый, беспокоящий его и лучший мир, чем тот, в котором он уже существует сам по себе. Говоря еще короче, читатель должен при чтении работать, а не оставаться праздным. Все новое воспринимается с усилием, и не надо освобождать читателя от этого усилия; пища тоже жуется и перерабатывается в организме, прежде чем быть освоенной, а не вводится в тело в виде амброзии.
Но мало того. Если человек-читатель тратит усилия на освоение нового произведения, то он в обмен желает, естественно, получить достаточный, удовлетворительный результат.
В данном случае читатель тратит на чтение и освоение произведения не много усилий, но он в большинстве случаев и не зарабатывает ничего. Вот пример. — Молодой Плющов встречается с Генрихом Шлиманом, знаменитым впоследствии археологом, человеком необыкновенным и, вероятно, единственным по своим индивидуальным особенностям, ученым, нашедшим Трою и совершившим еще много археологических открытий, миллионером, ставшим миллионером, главным образом, для того, чтобы иметь неограниченные средства для своих археологических изысканий.
Когда же вы прочитаете весь эпизод в повести, относящийся к Шлиману, вы убедитесь, что о Шлимане там рассказано не больше, а, может, даже меньше, чем в справочнике или энциклопедическом словаре, — и, главное, не то и не так рассказано, что нужно рассказать в художественном произведении о Шлимане: он должен быть в повести образом и персонажем, он должен быть открытием автора, а не эпизодическим силуэтом, скопированным из словаря. Автор и сам, видимо, понимает недостаточность своих средств для изображения Шлимана, — поэтому он для «занимательности», для украшения вводит добавочную фигуру, жену Шлимана, прекрасную Софью, с оливковым лицом, с «большими черными глазами, окаймленными удивительно длинными ресницами», и к тому же с белоснежными зубами. Жена Шлимана — историческое лицо. Не беремся судить — историческое лицо эта Софья или нет, но беремся судить, что положение ее в повести ложное, поскольку ее обязанность в повести заключается в служебной роли подпорки для бледного, еле живого образа Шлимана. Ясно, конечно, что Плющов тайно, воодушевленно и осторожно любит прелестную Софью, но любовь его безнадежна.
Между тем, Шлиман для художника со свободными творческими силами мог бы стать материалом для создания необыкновенного, редкого образа ученого и человека, ушедшего из современности в мир Эллады, в мир воображения, и променявшего ценность реальной жизни на любовь к Гомеру, на привязанность к праху священных руин классической Греции.
Метод, по которому автор пытался создать образ Шлимана, остается у него в повести неизменным и по отношению к другим историческим лицам. Этот метод можно бы назвать силуэтным или теневым; в общем похоже, но не одушевлено, не умножено автором на собственную творческую силу и не превращено в художественный образ, живущий в произведении сам по себе, независимо от своего прекрасного источника и прототипа в действительности.
Если мы читаем, что один из вождей революции был умен, отважен, проницателен и добр, то мы вправе думать, что автор только срисовал, скопировал готовый образ из действительности, но не разработал его в глубину, не открыл нам в нем то, что дотоле было неизвестно нам, рядовым людям — не художникам. Ведь нет в том особой заслуги, если про мудреца, всем известного своей мудростью, еще раз сказать, что он мудрец. Нельзя думать, что ты уже художник, если научился прикладывать к действительности пропускную бумагу и получать на ней точное изображение реального мира. Дело в том, что сама видимость реального мира не вполне передает нам его истинную сущность — и задача художника заключается в добавлении к видимости того, чего не хватает ей до истинности, или в изменении ее.
Главный персонаж повести, академик Плющов, насколько мы догадываемся, создан из механической смеси образов нескольких великих ученых, реально существовавших. Это возбуждает в читателе большое любопытство, но это же опять-таки делает фигуру Плющова только тенью или силуэтом, образованным из наложения одна на другую нескольких великих теней. Неустранимый порок Плющова, как художественного образа, именно в том, что он не органического происхождения, а механического, — он сделан ремесленным путем, а не создан напряженным вдохновением. В одном случае Плющов в повести похож на Тимирязева (хотя Тимирязев существует в повести и как самостоятельный образ), в другом эпизоде Плющов подобен И. П. Павлову, а перед смертью он получает телеграмму как Циолковский: «Знаменитому деятелю науки…»
Возможно, что автор хотел таким путем создать синтетический образ великого советского ученого вообще. И это намерение несомненно плодотворное, и его осуществить возможно. В данной же повести это намерение не исполнилось: вместо органического синтеза получилась механическая смесь — каждая особенность Плющова привнесена в него извне (и точно можно угадать — откуда именно), а не произошла в нем изнутри под сложным, «химическим» воздействием внешней действительности. Способ гоголевской Агафьи Тихоновны, желавшей для украшения жениха приставить ему нос от другого человека, а глаза взять от третьего, — редко дает положительные результаты; нам известен лишь один удачный литературный случай — у Гоголя.
Но за всем тем — не ради подслащения пилюли, а ради объективности — мы выскажем и нечто другое: в этой книге сделана попытка создать образ интеллектуального советского человека, довольно редкая попытка в нашей литературе. Не беда, что автору не удалось э;го сделать — он был одним из первых исследователей в этом малоизвестном направлении. Своей неудачей он научит других и сам научится.
О теории антропологического воссоединения человечества (главной научной работе Плющова) мы здесь не можем судить специально и подробно — не потому, что мы не антропологи, а потому, что автор изложил ее невнятно и поверхностно. Читатель может и не быть антропологом, но наука преподается ему хорошим писателем столь ощутимо, столь глубоко и точно, что для читателя ясна и сущность предмета и его всеобщее, всемирное значение.
Изложив научную работу Плющова недостаточно и поверхностно, автор заставляет руководителей партии и правительства высказываться о теории Плющова очень положительно. По нашему мнению, автор здесь поступил бестактно и наивно.
В чем же, однако, поверхностность теории Плющова? В этой теории можно разобраться и не будучи ученым-антропологом. Автор, тов. Закруткин, создает для Плющова (запомним, — ученого мирового значения) теорию антропологического воссоединения человечества. Это воссоединение в естественном мире совершается явно в параллель политическому, общественному воссоединению человечества, которое творится руками революционного пролетариата. Плющов, стало быть, нашел естественную аналогию — так сказать, отраженное оправдание в природе — для революционной борьбы пролетариата. Автору, вероятно, известно, что существовала вульгарная социология. Здесь, в его изложении, мы имеем вульгарную антропологию. Вот в чем ошибка автора. Ведь ясно, что в действительном мире не может идти процесс антропологического воссоединения столь «просто» и «единодушно», как это кажется автору и его герою Плющову, и он, этот процесс, не может быть введен в параллель с одухотворенной, совершенно сознательной деятельностью передового авангарда человечества — пролетариата.
Вот в чем вульгарность этой теории антропологического воссоединения; принципиальной же стороны теории — о том, научна она, с точки зрения современной антропологии, или нет — мы здесь не касаемся.
Далее. Каким же образом Плющов, автор столь вульгарно изъясненной теории, рекомендуется нам в качестве мирового ученого?.. По этой причине рушится в романе образ Плющова и как ученого, и как человека. А его образ — основной в романе. Автор поступил доверчиво и наивно, выдав за великого человека своего старика Плющова, слепленного кое-как из деталей и признаков действительно великих ученых.
Вообще на всей книге есть печать поверхностности и наивности, даже в таких эпизодах, где требуется наибольшая проницательность или, по крайней мере, знание истории предмета.