Игры в бисер - Александр Александрович Генис
Французский славист Жорж Нива рассказывал мне, что во время войны в Алжире он не мог читать книги – приходилось слишком часто отрываться от сюжета. Зато в окопах хорошо учить языки. Сам Нива занимался грузинским и очень жалел, когда в госпитале, где он лежал с тяжелым ранением, у него украли учебник. Лотман говорил примерно то же самое, но на фронте он зубрил французский.
Сам я ни в какой армии не был, потому что в семнадцать лет удачно заболел менингитом и с тех пор не годен для службы в любой стране мира. Но, как каждый шпак, я люблю рубашки с погончиками и батальную прозу. Из последней я вычитал главным образом сведения об абсурдности войны. Об этом написали все лучшие: от Толстого до Хемингуэя, который сделал героем своего военного романа дезертира – вслед за Горацием:
Ты помнишь час ужасный битвы,
Когда я, трепетный квирит,
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы?
Как я боялся! как бежал!
Литературе кошмар войны открывается не в массированных атаках ужасов, а в штучных подробностях. У Ремарка в самом знаменитом из антивоенных романов “На западном фронте без перемен” появляется бабочка, сидящая на черепе. И это не символ скоро-течности с самурайского шлема, а рядовая деталь батального пейзажа.
Но сегодня нас успешнее пугает кино, как это случилось с картиной “Спасение рядового Райана” в первые двадцать пять минут, не отягченные политикой. Снимая фильм в жанре бескомпромиссного натурализма, Спилберг спасает не столько рядового Райана, сколько реальность крови и смерти, погребенную под электронными играми нашего времени.
На поле боя тут нет места любви и жертве, правде и состраданию, рыцарскому героизму и стратегической игре, то есть всему, что оправдывает войну в глазах историка, поэта и художника. Истерически страшным войну делают не оторванные ноги и выдранные кишки, а дикая случайность сражения, где царит бессмысленная, бесчувственная, безнравственная теория вероятности. В нечеловеческой лотерее не остается времени для прошлого и будущего, есть только настоящее, и его немного.
Понятно, что такая война никому не нравилась, – кроме Эрнста Юнгера. Лучший немецкий воин Первой мировой, он написал бестселлер и пацифистов, и милитаристов – “В стальных грозах”. Из этого бесконечно жестокого сочинения я узнал, что с трудом поправляясь в госпитале после четырнадцатого тяжелого ранения, Юнгер жалел только о том, что, прорываясь из окружения, потерял любимую книгу, с которой не расставался на фронте. И это была не “Илиада”, как у Александра Македонского, и не Библия, как у многих других, а “Жизнь и мнения Тристрама Шенди”, ироничный и дурашливый эпос Лоренса Стерна, где биография главного героя добирается до пяти лет лишь к концу толстого тома.
Я часто думаю об этом примере, пытаясь в мрачные дни понять, какие книги могут нас защитить, отвлечь, исправить. С последним хуже всего – мы часто любим одни и те же книги, что и лютые мерзавцы: Гитлер обожал греков, Сталин читал Гёте. Да и мои книги попадают в руки тех, которым я не подам руки.
Книга нейтральна к морали, даже если она за нее сражается. Книга беспомощна, ибо не в ее силах защититься от палаческой интерпретации. Книга бесполезна, потому что она никого еще не остановила. А когда нам (или Бродскому) кажется иначе, это значит лишь то, что нас сбивает с толку предубеждение профессионалов – если не писателей, то точно читателей.
Все мы, во всяком случае все, кого я встречал, выросли в непоколебимой уверенности в том, что книга служит оберегом. Само ее присутствие – даже не в голове, а в доме – обеспечивает духовный рост и улучшает национальную карму. Книжная полка – своего рода алтарь, где живут тихие фамильные лары, на которых нельзя рассчитывать в крутую беду, но можно положиться в серые будни, из которых и состоит жизнь.
Мне она казалась невозможной без книг, пока не выяснилось, что они стали бестелесными, оставив после себя бумажные трупы, истлевающие в моей семитысячной библиотеке.
2. Буратино
– Возьмите за четыре сольдо мою новую азбуку.
– С картинками?
– С ч-ч-ч-чудными картинками и большими буквами.
– Давай, пожалуй, – сказал мальчик, взял азбуку и нехотя отсчитал четыре сольдо.
Буратино подбежал к полной улыбающейся тете и пропищал:
– Дайте мне в первом ряду билет на единственное представление кукольного театра”.
В “Золотом ключике” мы находим один из первых отчетов о победе видеократии над логоцентризмом. Буратино знал, что делал. Он перескочил из докультурного прошлого (полена) в постгутенберговское будущее, в котором мы живем. Но антагонизм гла́за и сло́ва не наше изобретение. Греки богов видели, евреи Бога слышали. Борхес объяснял это различие читательским восприятием. В классической литературе важно содержание, в священной – всё: “Святой Дух снизошел до литературы и написал книгу, в которой нет ничего случайного”.
Такая книга несравненно важнее того, что в ней написано. На ней можно клясться и присягать, по ней можно молиться и гадать, она может служить амулетом, наследством, капиталом и, конечно, произведением искусств. Каждый раз, когда книга оказывается шире своего содержания, ей придают сакральные черты. Особенно тогда, когда ее сжигают или за нее сажают. Преследование добавляет книге прибавочную стоимость, вырастающую за счет риска, как в случае с “Архипелагом ГУЛАГ”, за который сидел в Мордовии мой босс и товарищ.
Такая книга превращалась в метонимию высшей правды и в доказательство ее существования. Для неверующих любая книга – вещь, но для фанатиков она, как мощи святых, свидетельствует о вечной жизни, где царит разум и цветет красота. Я знаю об этом, потому что сам был в этой секте, и на память о культе сохранил книги трех поколений.
3. Реликвия
Для рукописной Библии требовалось стадо в пятьсот голов. На разворот с картинками уходил теленок. Шкуры неделями вымачивали в бочке с известью, потом растягивали на деревянной раме, драили пемзой, вычищали скребками из костей ската. И с каждой операцией пергамент становился все дороже. Опытный переписчик мог закончить страницу в день. Гениальному, такому, как рекордсмен Ренессанса Антонио, удавалось переписать за год 600-страничную “Историю Флоренции” дважды.
Поэтому в Средние века книги были движимым имуществом. Они считались дорогим украшением, облагораживающим хозяина и его жилье. И хранили книгу не так, как мы, – стоймя, на полке среди других подобных, а так, как теперь в музеях: раскрытой, на специальной подставке, в красном углу – на зависть гостям. Богатую библиотеку князя