Газета День Литературы - Газета День Литературы # 59 (2001 8)
Вот в чем, как мне представляется, заключается смысл российского имперского бытия. Византия передала нам православие, и мы должны донести его до Вечности в первозданной чистоте. В Римской империи (Первом Риме) зародилось христианство, в Византийской империи (Втором Риме) христианство обрело законченность и чистоту в православии, в России (Третьем Риме) православие должно было сохраниться, чтобы при встрече с Вечностью во время Второго Пришествия оно свидетельствовало о малом стаде и о верных, которые могут спастись.
И Россия справилась со своей исторической задачей. Исидор, представлявший на Флорентийском Соборе Россию, был с позором изгнан с митрополичьей кафедры, и Россия сама стала поставлять в митрополиты своих людей, чтобы позднее Церковь обрела статус автокефалии со своим патриархом. За всю историю в Русской Православной Церкви были две ереси стригольников и жидовствующих, но они были быстро и радикально искоренены, ничем не повлияв на церковную жизнь и жизнь государства.
И раскол, произошедший на грани XVII–XVIII веков тоже не затронул чистоты православия, хотя петровские протестантские новации болезненно сказались на состоянии Церкви и выявили шаткость имперской власти в отношении стержня российской государственности, каким всегда было и остается православие. Жертвенный подвиг царской семьи в 1918 году был оправданием империи как хранительницы православия, а тысячи новомучеников и исповедников ХХ века лишь подтвердили, что Святая Русь жива и хранит Византийский Дар для покаянного вручения Господу.
А что касается искушений, то наше последнее десятилетие показало, сколь много их и как они прельстительны. Но в системе предложенных здесь рассуждений дело не в католическом прозелитизме, не в протестантском проповедничестве и даже не в тоталитарном сектантстве. Дело в государстве, которое сознательно сбросило с себя легкое бремя защиты православия и своей «светскостью» сознательно отказалось от имперской воли и имперских обязанностей. Для России переход в режим "демократического государства" с "суверенной личностью" и приоритетом "общечеловеческих ценностей" есть предательство Традиции и целеполагания государственного бытия. И вот почему Четвертому Риму не быть — принять, сохранить и продолжить имперский подвиг Византийской империи и Российской империи никому не под силу. А уж когда внутри Церкви экуменическая зараза находит у пастырей и мирян благожелательный отклик, то как не вспомнить Флорентийскую унию и трагедию 1453 года…
В ожидании неизбежной, обетованной и чаемой Вечности будем трудиться далее. Будем надеяться, что не все еще сказано, не вся имперская воля исчерпана. И для укрепления сил будем с радостью поминать наших братьев православных в Сербии, Болгарии, Греции, Сирии, Ливане, Палестине. Они тоже наследники Византии, они тоже хранители Традиции и Византийского Дара. Помянем всех их в молитвах о воссоединении Церквей на основе решений семи Вселенских Соборов, на основе православного Предания, которое есть осуществленное Писание.
Первая-пятая седмицы Великого поста, 2001 г.
Виктор Дементьев РУССКАЯ СВОБОДА
Платонов, пожалуй, первым из мировых писателей, стал лекарем той русской болезни, что зовется мучением души. Не ослабление связи внутреннего и внешнего миров, что зовется шизофренией, а, наоборот, их слияние до такой степени, что размывается грань, отделяющая душу от действительности, субъекта от объекта познания и, наконец, одного человека от другого. Если угодно, это крайний антилиберализм. Рефлексия настолько объемна, что личность уже не нуждается в самооценке, пустой и мелкой оказывается борьба человека с человеком за место под солнцем. "Она не удостаивает быть умной", — сказал Лев Толстой и Наташе Ростовой.
В русской литературе есть несколько произведений, которые неоспоримо воспринимаются как абсолютные шедевры. Вспомним навскидку — "Бежин луг", "Легкое дыхание", «Хаджи-Мурат». В знойном 1938 году Андрей Платонов написал рассказ "Июльская гроза".
Совершенство познается как красота. А красота воспринимается каким-то неведомым органом, безошибочно отторгающим безобразное. Через прекрасное человек идет к правде. "Красота есть блеск истины" — это слова Гейзенберга. А через истину достигается свобода. Если существует право выбора личности, то должна быть свобода общества и народа. Осознанный выбор способа существования налагает ответственность на того, кто выбирает. И так же, как различна свобода индивидуума, так и свобода каждого народа имеет национальный окрас. В конце концов, мы отвечаем за ту землю, на которой живем, и уважение к себе есть необходимое условие, без которого невозможно уважение к другим нациям.
Основная тема платоновской прозы — сопряжение личной и народной свободы. Речь не идет о добровольном самоограничении в духе Чернышевского или о веселой вольнице 20-х годов, герой Платонова, как крот, роет нору истории, и его слепота означает лишь надежду на прозрение.
Вот платоновские рассказы.
"Фро": "Может быть, она глупа, может быть ее жизнь стоит две копейки и не нужно ее любить и беречь, но зато она одна знает, как две копейки превратить в два рубля".
"Третий сын": "Пять братьев в белье выбежали к своему брату и унесли его к себе, чтобы привести в сознание и успокоить. Через несколько времени, когда третий сын опомнился, все другие сыновья уже были одеты в свою форму и одежду, хотя шел лишь второй час ночи. Они поодиночке тайно разошлись по квартире, по двору, по всей ночи вокруг дома, где жили в детстве, и там заплакали, шепча слова и жалуясь, точно мать стояла над каждым, слышала его и горевала, что она умерла и заставила своих детей тосковать по ней, если б она могла, она бы осталась жить постоянно, чтобы никто не мучился по ней, не тратил бы на нее своего сердца и тела, которое она родила. Но мать не вытерпела жить долго".
"Возвращение": "Двое детей, взявшись за руки, все еще бежали по дороге к переезду. Они сразу упали, поднялись и опять побежали вперед. Больший из них поднял одну свободную руку и, обратив лицо по ходу поезда в сторону Иванова, махал рукою к себе, как будто призывая кого-то, чтобы тот возвратился к нему. И тут же снова упали на землю. Иванов разглядел, что у большего одна нога была обута в валенок, а другая в калошу, — и от этого он падал так часто".
"В прекрасном и яростном мире": Когда мы тронулись вперед, я посадил Александра Васильевича на свое место машиниста, я положил одну его руку на реверс и другую на тормозной аппарат и поверх его рук положил свои руки. Я водил своими руками, как надо, и его руки тоже работали. Мальцев сидел молчаливо и слушал меня, наслаждаясь движением машины, ветром в лицо и работой. Он сосредоточился, забыл свое горе слепца, и краткая радость осветила изможденное лицо этого человека, для которого ощущение машины было блаженством".
Неоспорима соотнесенность Платонова и современных ему русских советских писателей, но вопрос и включенности платоновских произведений в мировой литературный процесс тех времен непрост. Западный менталитет за вычетом стяжательства и потребления зиждется на самоутверждении личности через подавление ближних своих, то есть на агрессивности, крайней степенью которой становится преступление. Платонов органично неагрессивен. И трудность его восприятия западным читателем не столько в сложности перевода (хотя какой русский текст легко переводится?), сколько в несводимости имманентного представления о жизни к общему знаменателю. Так почему же тогда так плотно состыковались имена Платонова и Хемингуэя? Их сопряженность — в отрицании инфернальности мира. Таинство смерти растворяется в жизни. Это — мудрость мужества. Трагедия и движущая сила писателя в том, что индивидуальное творчество должно быть автономно, независимо от окружения, но материал он берет извне, неизбежно вступая в трагический конфликт с внешним миром.
Русский писатель точно вычислил суть трагедии потерянного поколения. Разобщенность и разорванность людей в мире потребления, где предметом потребления становится сам человек, и в итоге — душевные страдания и нервная депрессия. Вот почему такое впечатление произвел на Хемингуэя рассказ "Третий сын". Позже и он найдет гармонию, написав "Старика и море". Но в той стихии, морской, нет места человеку, не было места в безлюдье и самому американцу.
Трудно понять Платонова западному читателю, его магический кристалл обращен вовнутрь жизни, как глаз, вывернутый наизнанку, в мир, доступный только русскому. А незнакомые ситуации с недостатком информации, как утверждают психологи, рождают отрицательные эмоции. Есть, конечно, и трудности перевода, но они кроются не в лексике, а в самой манере письма. Известно высказывание Платонова о невозможности подражать ему, но, если и русский язык писателя не поддается окомпьютериванию, то как передать суть прозы в принципиально иной грамматике, сложившейся в иных измерениях?