Газета День Литературы - Газета День Литературы # 160 (2009 12)
– Па-а-а-ашка-а-а!
А в этом открытом "а-а-а" уже воет пространство, и рыдание западает в бездонную пустоту, и тонет в самом себе, не находя никакой опоры.
– Па-а-а-а-ве-е-ел!
Ястреба отверстых гласных улетели ввысь и пропали, канули где-то вдали. Ни отзвука в ответ, словно они растворились в высоте. Лишь тает беззвучно, словно в зареве заката, в его сине-фиолетовом океане это ножевое, слабеющее "е-е-е", пока не исчезает насовсем.
Не дождаться… – не откликнется он.
А ведь было время – как бился изнутри в одном его крепком имени живой огонь жизни. Ветер вольно веял в нём степными цветами, сладостно горчащим полынком, резкой горькой полынью с её золотыми пахучими соцветиями-солнышками; и тёмно-синие муску- лы иртышской стремнины играли в переливах упругих волн, посверкивая серебристыми хребтами осетров и стерлядок и малиновыми искрами язевых и окунёвых плавников; и тень огромного крыла плыла по ковылям и светло-сизым полынкам, по изжелта-белому горчащему солончаку; и слышался в этом имени шёлковый, свеже-зелёный шелест пойменных лугов; и в розово-сиреневом тёплом сиянии млели покатые курганы и холмы, а за ними отстранённо синели зубчатые горные перевалы… Звяки бубенцов на лихих тройках, серебряное ржание лошадей, на речном берегу смех и напевы девок в цветастых продувных сарафанах, тяжеломедный рёв колоколен, бодрые строевые песни бородатых казаков… – ах, как много слышалось и виделось в этом ладном имени "Павел Васильев", солнечно-щедро напоённом яркими и сильными образами и напевами, каким-то вечно-незакатным, горячим и живым русским словом.
И вдруг всё оборвалось, и померкло, и стихло. Словно кануло с размаха в пропасть. И – тишина. Только тусклый отсвет звёзд в безлюдной степи на ковыльных метёлках, колышущихся беззвучно под вздохами слепого бродячего ветра.
– Па-а-а-аш…-ка-а-а-а-а…
27 лет жизни было отпущено ему на Земле.
Из крупных поэтов – меньше только Лермонтову.
Но, гений, духовидец, дворянской ранней зрелости пророк, Лермонтов богатырским махом в 26 лет прошёл отмеренный человеку путь и, исчерпав до дна земные страсти, достигнув невозможных творческих высот, уже скучал на Земле, уже томился её однообразием – в предчувствии неземной полноты бытия.
Васильев же, родившийся столетием позже, погиб, не испив до дна всклень налитой ему чаши… Смутно, глубиной крови он, видно, предчувствовал это, смолоду торопясь жить и творить на полную катушку. Жарким солнцем горела его весна, дочерна его пожигало лето жизни – а ни осени, ни зимы ему уже не досталось. Как вольного и сильного зверя, гнали его ненасытные до живой крови людоеды-охотники. Два ареста за спровоцированное "хулиганство", тюрьма и подневольная тяжкая работа были показательными примерками. Как и унизительная "порка" в печати – сначала всеми эти непонятно-с-чего именитыми Безыменскими, никого-не-греющими Жаровыми, отроду-не-голодавшими Голодными, а затем и самим, сладкоречивым – по-адресу-властей – Горьким, который по возвращении с Капри, как карась в сметану, вошёл во литературе в роль некоего бога-Саваофа соцреализма – и крыл уже "фашистами" своих собратьев по перу, не угодных режиму. А затем и третий роковой арест, когда следователи-чекисты превратили "хулигана" в "террориста", будто бы желающего убить товарища Сталина.
Павел Васильев был обречён на гибель – сразу же как приехал в Москву.
Могли ли простить мертвяки живому, больные – здоровому, уроды – красивому, бездари – даровитому?..
К тому времени, когда в столице появился Павел Васильев со своей яркой и горячей, как молодая кровь, поэтической речью, русской поэзии почти не стало видно – одна советская. Синь есенинских очей подменилась наглой мутью гляделок мутанта. Родник живой русской речи был заплёван и забит мусором косноязычной мертвечины. Большевики же первым делом поставили в Совдепии памятник Иуде Искариотскому – как первому революционеру. Чужебесие сделало своей речью чужесловие. Как недавно дворяне, что изъяс- нялись между собой на французском, так и "одесситы" всех мастей быстро сварганили себе язык, слепленный из литературщины, канцеляризмов, жаргона и не переваренных в русской печи словесных переводных уродцев своего чужемыслия. Потому-то и травили настоящее русское слово, что не знали его и не любили.
Блока – замучили. Гумилёва – расстреляли. Клюева – засмеяли. Есенина – довели до петли. Ахматовой – чёрный платок на роток. Булгакова – приговорили к немоте. Пришвина – в деревенскую нору. Клычкова, Платонова – в юродивые. На Шолохова – ведро помоев и клеветы.
"В своей стране я словно иностранец", – подивился Есенин напоследок.
Васильев же, через каких-то пяток лет, – своей стране, а тем более её столице, был попросту чужероден.
Русскую поэзию спешно перекраивали в советскую русскоязычную – маргинальную по своей сути. "Все сто томов партийных книжек" Маяковского и прочая стихо-тошно-творная муть массы его подражателей, как огромное нефтяное пятно, стало колыхаться на чистой её реке, отравляя всё живое вокруг.
Павел Васильев был наделён редчайшим среди писателей даром – даром живой народной речи, даром русского слова во всей его красоте и силе, и этот дар соединялся в нём с поэтическим талантом необычайной энергии и выразительности, причём энергии здоровой, жизнелюбивой, солнечной. Это здоровое, по сути, народное начало отметил в нём Борис Пастернак в известном отзыве 1956 года, на вершине своего творческого пути, писательской зрелости и ясности мысли. Поначалу сказав, что в начале 30-х годов Павел Васильев произвёл на него впечатление приблизительно такого же порядка, как в своё время при первом знакомстве с ним и Есенин и Маяковский, Пастернак выделил существенную подробность: "Он был сравним с ними, в особенности с Есениным… и безмерно много обещал, потому что в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками".
(Правда, само по себе "безмерно много обещал" никак не определяет сделанного, сотворённого Васильевым в течение короткой жизни, по каким-то причинам Пастернак не высказывает своего мнения… но поговорим об этом позже.)
И далее – о сути поэтического дара Павла Васильева:
"У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы".
Замечательно-точное определение! (Не говоря о щедром и благородном, в пушкинском духе, характере самого высказывания о собрате по литературе, столь редкостном по всем временам.)
Вернёмся к изумительному дару Павла Васильева – сызмалу, смолоду в полной мере володеть русским живым народным словом. Кроме него, такой дар, по-моему, был тогда только у одного русского писателя – Михаила Шолохова.
Шолохов – эпик по призванию и поэт по существу. Васильев – поэт по призванию и эпик по существу. И у того и у другого одна главная тема – гражданская война, в широком смысле этого понятия, то есть коренного изменения жизни в стране, связанного с революцией. И Шолохов и Васильев – с искренностью и страстью на стороне "рабоче-крестьянской" власти. Они считают её поистине народной, мужицкой, справедливой и, хотя видят реками льющуюся кровь, от чего рвётся сердце, душой принимают трагедию и считают жертвы неизбежными.
Оба выбрали "материалом" для своего песенного эпоса судьбу казачества – этого православного воинства, крепи и доблести России, сословия, приговорённого "мировыми революционерами" к поголовному истреблению, – тут оба писателя, как говорится, глядели в корень, потому что уничтожение России и всего русского с казачества и началось.
Не они первые среди так называемых крестьянских писателей поверили в революцию, или, говоря по-иному, испытали обольщение ею. Так, простодушный Сергей Есенин мнил себя на первых порах революционнее большевиков, а многоумный и многоискусный Николай Клюев с восторгом писал:
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах…
Вскоре и тот и другой сильно разочаровались в "Октябре": мужиков, перевернувших власть, загоняли в такую кабалу и рабство, что по сравнению с этим царское ярмо уже казалось шёлковыми путами, да к тому же выяснилось и вовсе страшное – всю Россию, Русь, нисколько её не щадя, ленинская гвардия бросала в костёр мировой революции, как какую-то охапку дров, чего и не скрывала, о чём с бешеной радостью вопила. До самой войны с Гитлером (с которым, как и с Наполеоном, на Россию шла вся Европа) идеи интернационала, мировой коммуны главенствовали в советской политике, а стало быть и в советской литературе, недаром такую популярность обрела светловская "Гренада", с её надуманным "хлопцем", который якобы "хату покинул, пошёл воевать, Чтоб землю в Гренаде кресть- янам отдать", и с этой псевдонародной, а-ля рюс, фальшью: