Николай Никонов - Золотой дождь
А в обычные дни здесь с утра играл мальчик. Он рисовал картинки, загорал, мастерил себе какие-то простые игрушки и караулил бабочек — то и дело они перемахивали забор с улицы, как видно, на запах цветов. Прилетали всего больше обычные бело-желтые белянки, рыженькие веселые крапивницы, кремовые лимонницы, реже бабочка павлиний глаз, черная траурница с белой каемкой и еще реже настоящие лесные бабочки: перламутровки и шашечницы, — как они оказывались в городе, трудно сказать. Однажды сюда залетел даже дальний житель лугов аполлон. Странно светлый, огромный, он реял подобно белой птице, и восхищенно, забыв про свой марлевый сачок, смотрел на него мальчик, и так же восхищенно жмурились-следили цветы. Мальчик давно понимал, что бабочки и цветы из одного с ним мира, и так же могут понимать, чувствовать, сердиться и смеяться, как смеемся, грустим и задумываемся мы. Цветы засыпают и просыпаются, плачут под холодным дождем, радостно тянутся навстречу солнцу, даже следят за ним, они заранее предчувствуют ненастье и грустят перед осенью, — они живые в своей относительной неподвижности, вечной прикованности, вопреки и в противоположность бабочкам, не знающим ни постоянства, ни покоя.
…Аполлон улетел, не коснувшись ни одного цветка. Улетел внезапно, как был. Он растворился в солнечных лучах, в белом небе, и лишь тогда мальчик посмотрел на сачок, и вместе с пониманием ненужности этого сачка с протертой, порванной на ободе марлей, с колючками череды,., торчащими в ней, вдруг услышал легкий шорох, движение за соседним забором. Там был узкий полутемный заулок между забором и старой бревенчатой голубятней. Там ничего не росло, кроме сырой зеленой травы мокруши, и туда лазал мальчик, когда его мяч случайно перелетал через забор. «Кто?» — подумал мальчик и, спрыгнув со стола, подошел, подкрался к заботу. Незнакомая женщина в белом платье стояла там спиной к нему. Она была очень ладная и молодая с золотистыми короткими волосами. Это была женщина, именно женщина, и то, что она встала тут, как бы прячась от всех, потрясло мальчика неодолимой тянущей воровской тайной… А женщина между тем быстро поставила на землю маленький чемоданчик, небрежно оглянулась и вдруг стала снимать платье. Рядом был пруд и она шла купаться. Это был первый случай, когда мальчик видел чужую раздевающуюся женщину и, сцепив зубы, удерживал себя от трясучего волнения, от стыда, стегающего непонятным крапивным жаром и холодом.
Кажется, сердце его было на грани разрыва — так стучало, кажется, он зажмурился, по-прежнему видел белую, божественную в своих изгибах и линиях фигуру с темными розовыми полосками на высоких прекрасных ногах…
Позже он видел женщин, наверное, более красивых, он писал в студиях натурщиц, видел картины и скульптуры купальщиц и победительниц конкурсов мировой красоты, но ни одна женщина никогда даже не приблизилась к той, раздевшейся в пасмурном проулке, и навсегда осталась ему широко и кругло развернутая в бедрах фигура, необычная и непостижимая, а теперь уже точно пригрезившаяся…
А тогда она торопливо надела розовый спортивный купальник и, быстро сунув снятое в чемоданчик, ушла-исчезла, и он долго не мог опомниться, оглушенно сидел прямо в цветнике с пылающим лицом. Ему было душно, жарко, он дрожал и вздрагивал, точно в приступе тяжелой лихорадки, а цветы смеялись над ним, улыбались ему и ласково-понимающе смотрели: красные георгины и розовые флоксы, фиолетовые дельфиниумы и оранжевые настурции…
Метерлинк приписывал разум цветам. Многие соглашались, восторженно одобряли… Еще большее число возмущалось и хохотало… Мы всегда негодующе смеемся над невероятным, а потом невероятное смеется над нами.
Если уж о разуме цветов, то, не зная Метерлинка, ничего не подозревая о его существовании, я по-своему воспринимал этот их разум, эти веяния — запахи цветов, их взгляды и разговоры, и молчание, по-своему овеществлял и очеловечивал знакомые и незнакомые растения. Так полынь для меня всегда была как старуха-нищенка под темным и скорбным небом, осот напоминал нечто жаляще-ядовитое, гусиная трава — скучные гобелены, подмаренник — легкие девичьи платья, обязательно шелковые, синюха — это всего лишь синька для белья, а кого напоминал клоповник — и называть не надо, а еще были жесткие травы, похожие на колючую проволоку, травы, точно резиновые узелки, растения липкие, как смола, и хрупкие, точно стеклянные, растения, ясно говорившие об осени, один запах-вид которых, рябенькое овальное семя, например, конопли вызывали во мне горестно очарованное ожидание осени, всего, что приносит она: туч, снега, робкого солнца, дроздовых стай, пиликанья чижей, чечеточьего мелодичного гомона, стылых луж, раскалывающихся, если встать, с морозно стеклянным звоном, и много еще рождал этот запах такого, в чем находила печальную усладу моя склонная к одиночеству и, наверное, пасмурная душа.
А иные растения ясно говорили о весне. Крапива, что высовывалась из-под изгородей уже на первом сугреве, едва-едва отходил и еще не стаивал снег. Она была такая весело-зеленая, уверенная в себе, что я ей улыбался и без боязни трогал ее первые короткие зубчатые листья-стебли и слабую боль ожога принимал как первый дар весны. А там, всегда в одном месте и тоже у изгороди, загорались желтые огоньки мать-и-мачехи, мелким плотным и трогательно зеленым крапом высыпала лебеда, и все начинало идти своим чередом, — почки смородины, почки берез, сережки тополей, черемуха, сирень и, наконец, старая яблоня-китайка в соседнем саду. Всему был свой срок, и растения знали его просто й мудро. Они будто учили меня этой простоте, учили ждать всего в свое время, а я никогда этого не хотел. Учили сверять по ним свою жизнь — они были безропотны и всегда спокойны, — а я никогда этого не мог. У них многому можно было научиться. Гербарий же, как форму собирательства, я не принял, едва начав. А вы разве не начинали вдруг тоже вкладывать в книги по листику, по цветочку? С пылом, с жаром принявшись за ботанизирование, я очень скоро уныло остывал, особенно, когда обнаруживал в безнадежно зазелененной книге эти листья и травы выглаженно-плоские, истончившиеся во что-то бесплотное, и еще страшнее были сплющенные, изуродованные бывшие цветы. Они напоминали мне ботанику, которую я ненавидел вместе с учебником, вместе с учительницей, нелюбимой единодушно всеми. Ботаника… Вернее, уроки ботаники. Даже простой горох превращался там в унылое и бездушное — растение… Говорю, что ботаника не увлекала, но зато она открыла мне кактусы, о кактусах же и о певчих птицах[2] не скажешь наспех — здесь речь уже не о собирательстве, не о том, что по-модному обозначено «хобби», а о деле, которое проходит через всю жизнь.
Мир увлечений, рожденных мечтой, представляется безбрежным — ведь кроме всеобщих массовых поветрий, неизбежных, как морозы в зимнюю пору, — рыбки, птицы, марки, цветы, — есть еще сколько угодно более мелких отраслей собирательства.
Таково хотя бы отдающее тщеславием увлечение старой бронзой (различают и собирают бронзу японскую, китайскую, индийскую, индонезийскую, древнейшую, древнюю, полудревнюю, подделку под древнюю, арабскую, негритянскую, скифскую, греческую, римскую, староиспанскую (мавританскую), европейскую средневековую, ренессансную, французскую куртуазную, русскую салонную, модернистскую и т. д.).
Увлечение трубками (преимущественно писатели). И опять можно удариться в перечисление: английские трубки, голландские пенковые, русские вишневого корня, капитанские, посольские, носогрейки, поморские, ямщицкие, запорожские трубки-люльки, китайские опиумные, индийские кальяны, персидские чубуки и прочая, и прочая; дальше пойдет своим чередом коллекционирование японской миниатюры и- китайского лака (музыканты из филармоний и первые скрипки оперы); лубочной пасторали и разного рода петушков-гребешков (исключительно фанатики); присоединим затем купеческий в своей основе интерес к фарфору, хрусталям, литью — перечисление видов заняло бы десятки страниц. Упомянем стародворянское кокетничание с холодным и огнестрельным оружием. В первом случае: кинжалы, сабли, шпаги, рапиры, стилеты, кортики, ножи, медвежьи рогатины, мачете, крисы, ятаганы, самурайские двуручные мечи, русские «кладенцы», малайские паранги, индейские навахи (в уголовном варианте — финки, «перышки», «мойки», перочинники — из неполной средней школы), а в связи с огнестрельным собирательством (не знаю, разрешает ли милиция) упомяну коротенький случай-быль.
Вечером стук в дверь «Кто там?» — «Откройте, милиция». Бледная жена отворяет дверь. «Здесь живет такой-то?» — «Здесь»… — «Есть у вас ружье?» — «Есть»… — «Покажите…» — «Пожалуйста… А зачем вам все-таки?» — «Да вот убили в городе одного человека… Ищем». Еще более бледнеющая жена приносит ружье. Достает из чехла. Открыли. Посыпались из ствола сухие пауки. Лет десять уж не бывал на охоте. Самоусовершенствуюсь. К вегетарианству уже подошел… «Да, — сказал милиционер конфузно… — Ну… С вами все в порядке, значит…» И пошел себе дальше. Молодой такой парнишка. Ясные глаза, волосы косицами из-под фуражки.