Франц Кафка - Письма к Максу Броду
Для твоей военной статьи я в Париже списал заглавие одной книги вместе с издательской рекламой: «Colonel Arthur Boucher: „La France victorieuse dans la guerre du demain“. L'auteur ancien chef des operations démontre que si la France était attaquée elle saurait se défendre avec la certitude absolue de la victoire»{2}. Я списывал это перед витриной книжного магазина на бульваре Сен-Дени, чувствуя себя германским литературным шпионом. Может, тебе пригодится. Если тебе твой филателист не дороже, чем мне мой, сохрани, пожалуйста, для меня конверт.
Твой Франц
[Письмо-секретка, Прага, штемпель 7.V.1912]
Дорогой Макс,
твоя книга[17] очень меня порадовала, еще вчера вечером, когда я листал ее дома. Почти что видишь благословенную поездку по железной дороге, о которой ты рассказал. Ты боялся, что она слишком спокойна, но она полна жизни, не утихающей, я бы сказал, ни днем, ни ночью. Как все одно за другим сходится к Арнольду и от него же опять расходится, все живет без малейшего намека на постороннюю музыку. Это, конечно, обобщение, одновременно примыкающее к «Смерти мертвецам!»[18]. Я целую тебя.
Твой Франц
Юнгборн, 10 июля 1912
Мой дорогой Макс,
твое письмо прямо-таки пылает у меня в руках от радости, поэтому отвечаю сразу. Твое стихотворение украсит отныне мою хижину, и, проснувшись ночью, что случается часто, потому что я еще не привык к шорохам травы, деревьев, воздуха, я буду его читать при свече. Возможно, когда-нибудь дойдет и до того, что я стану декламировать его наизусть, это меня возвысит, пусть даже только внутренне, когда я останусь непризнанным, на бобах. В нем есть чистота (лишь «тяжелые грозди» в двух строках оказываются необязательным излишеством, надо бы поправить), но, кроме того, и это главное, ты предназначил его для меня, не правда ли, может быть, подаришь его мне, даже не станешь печатать, ведь знаешь, для меня в этом мире нет ничего важнее союза, о котором я больше всего мечтал.
Славный, умный, дельный Ровольт! Уходи, Макс, уходи от Юнкера, уноси от него все или хотя бы как можно больше. Он тебя удерживал, не думая о тебе, в это я не верю, так что ты на правильном пути, это судьба. Шрифт клейстовских анекдотов совершенно подходит, этот сухой шрифт сделает еще слышней шум «Высоты чувств»[19].
Ты не пишешь ни о «Ежегоднике»[20], ни о «Биллинге»[21], «Понятие»[22] Ровольт берет бесплатно? Мне, конечно, приятно, что он думает о моей книге, но писать ему отсюда? Не знаю, что бы я ему написал.
Если служба тебе немного докучает, это ничего, на то она и существует, ничего другого от нее желать нельзя. Зато можно пожелать, чтобы уже в ближайшее время явился Ровольт или кто-нибудь другой и вытащил тебя с твоей службы. Но только потом надо, чтобы он оставил тебя в Праге и чтобы ты хотел остаться! Здесь уже хорошо, но я ни на что не способен и грущу. Конечно, это когда-нибудь кончится, я знаю. Роман[23] так велик, как будто я размахнулся писать по всему небу (такому же бесцветному и неясному, как сегодня) и, начав писать первую же фразу, тут же запутался. Но я уже понял, что, как бы безнадежно ни было уже написанное, пугаться не надо, и этот опыт вчера мне очень помог.
Зато мой дом доставляет мне удовольствие. Пол все время устлан травами, которые я приношу. Вчера перед сном мне даже чудились женские голоса. Если не знать звука босых ног, шлепающих по траве, то, когда лежишь в постели и мимо пробегает человек, можно подумать, что это буйвол, который за ним гонится. Никак не могу научиться косить.
Будь здоров и привет всем.
Твой Франц
[Юнгборг в Гарце, июль 1912]
Мой дражайший Макс!
Помучившись, я решил прекратить. Нет больше сил, и в ближайшее время я вряд ли буду в состоянии улучшить оставшуюся штуковину[24]. Сейчас я этого не могу, но, несомненно, смогу когда-нибудь, в более благоприятные времена, и неужели ты действительно хочешь мне посоветовать — почему, хотел бы я знать, — чтобы я в ясном уме разрешил напечатать что-нибудь плохое, что мне потом будет неприятно, как те два разговора в «Гиперионе»[25]. Того, что пока переписано на пишущей машинке, для книги, наверное, недостаточно, однако невозможность напечататься и даже более досадные вещи немногим хуже этого проклятого самопринуждения. В этих пьесах есть несколько мест, насчет которых я хотел бы посоветоваться с десятком тысяч людей, но, если я их придержу, мне никто не нужен, кроме тебя и меня, и я доволен. Признай, что я прав! Эта необходимость все время писать и думать уже и так мешает мне все время и без нужды мучит. Оставить плохие вещи окончательно плохими можно лишь на смертном одре. Скажи мне, что я прав или, по крайней мере, что ты на меня не в обиде; тогда я с чистой совестью и спокойный в отношении тебя снова смогу приняться за что-нибудь другое.
Твой Франц
[Юнгборн], 22.VII.1912
Мой дражайший Макс,
опять мы будем играть в обиженных детей? Один показывает на другого и твердит старую считалку. Твое мнение о себе в данный момент определяется философским настроением; когда я плохо думаю о себе — это не просто плохое мнение. В этом мнении, пожалуй, мое единственное достояние, это то, что уже основательно вписано в ход моей жизни и в чем мне никогда, никогда не приходилось сомневаться, оно вносит в мое существование порядок и делает меня, готового рухнуть перед всякой неясностью, человеком в принципе спокойным. Мы все-таки достаточно близки друг другу, чтобы понять, на чем основывается мнение другого. Какие-то частности мне и впрямь удались, и я радовался этому больше, чем даже тебе показалось бы обоснованным, — иначе я давно уже бросил бы перо? Я никогда не был человеком, который рвется к чему-то любой ценой. Но тут именно так. То, что я написал, написано в тепловатой ванной; вечного ада, знакомого истинному писателю, я не испытал, за несколькими исключениями, которые можно и не считать, хоть они, может быть, и безмерно сильны, но все-таки редки и слабо проявлены.
Я пишу и теперь, впрочем, очень мало; сам себя кляну, но и радуюсь тоже; так молятся Богу благочестивые женщины, только в библейских историях к Богу приходят иначе. Ты должен понять, Макс, почему я еще долго не смогу тебе показать того, что сейчас пишу, как бы мне этого ни хотелось. Мелкие вещи больше проработаны вширь, чем вглубь, надо еще долго продвигаться вперед, пока будет очерчен желанный круг, к тому же на той стадии работы, к которой я сейчас приближаюсь, все будет не легче, более вероятно, что я, и прежде-то неуверенный, тогда вовсе потеряю голову. Поэтому надо сначала окончить первый вариант, тогда будет видно, о чем стоит говорить.
Разве ты не отдал «Ковчег» в перепечатку? Не пришлешь ли мне экземпляр? И почему ты не говоришь, как получилось?
Вельч все еще лежит? Он совсем заброшен! А я ему все не пишу и не пишу. Пожалуйста, скажи все-таки фройляйн Т. и Вельчу, а если можно, и Баумишам, что я их всех люблю и что любовь никак не связана с писанием писем. Скажи им это так, чтобы прозвучало приятней и порадовало больше, чем три взаправдашних письма. Ты ведь умеешь, когда захочешь.
Что до нашего совместного рассказа[26], меня, помимо некоторых деталей, радовала только возможность сидеть рядом с тобой по воскресеньям (приступы отчаяния, конечно, не в счет), и ради этой радости я был бы готов хоть сейчас продолжить работу. Но у тебя есть дела поважней, даже если говорить только об одном «Улиссе».
У меня нет никакого организаторского таланта, и поэтому я не могу найти название для ежегодника. Не забывай, однако, что в таких делах нейтральное или плохое название под влиянием каких-то, пожалуй, не поддающихся учету отношений с действительностью может зазвучать наилучшим образом.
Не отговаривай меня от общения! Я ведь приехал сюда еще и ради людей и доволен, что по крайней мере в этом не обманулся. Ведь что у меня за жизнь в Праге! Потребность в людях, которая мне свойственна и которая оборачивается страхом, едва дело доходит до ее осуществления, удовлетворяется только во время отпуска; конечно, я изменился. Кстати, ты неверно понял, какое у меня расписание, до 8 часов я пишу немного, а после 8 и вовсе не пишу, хотя в это время я всего свободней. Об этом я бы рассказал побольше, если бы не провел как раз сегодняшний день особенно глупо, за игрой в мяч и в карты, да еще сидел и лежал в саду. И на экскурсии совсем не хочу! Существует вполне реальная опасность, что я даже не увижу Брокена. Знал бы ты, как быстро летит время! Если б оно хоть утекало заметно, как вода, а оно утекает, как масло.
В субботу после обеда я отсюда уезжаю (но очень был бы рад до тех пор получить от тебя открытку), воскресенье пробуду в Дрездене и вечером буду в Праге. Лишь из-за слабости, которую можно предвидеть заранее, я не поеду через Веймар. Я получил от нее небольшое письмо с собственноручным приветом от матери и тремя приложенными фотографиями. На всех трех она в разных позах, причем фотографии несравненно четче прежних, и как она хороша! А я еду в Дрезден, как будто так нужно, и буду смотреть зоологический сад, в котором меня как раз и не хватает!