Евгений Воеводин - Эта сильная слабая женщина
ДОМ!
Человек растет, и границы его дома раздвигаются. Все, все входит в тебя и остается в тебе: пропахший рыбой Мурманск, Архангельск с деревянными тротуарами и трудная дорога, еще только обозначенная на карте строителей от Абакана до Тайшета, и безграничная целина первых ее легендарных лет — все, все это было и моим домом, — а пока вдруг оборвалась пустыня, вдруг, неожиданно, шоссе пересекли самые обыкновенные трамвайные рельсы и начался самый обыкновенный городской асфальт.
Каир жил ночью.
Люди сидели в кафе и пили кофе: к маленькой чашечке полагался длинный стакан со льдом. На углах горели жаровни: здесь можно было купить прямо «с пылу» подрумяненный арахис. На спусках к Нилу сидели и целовались влюбленные. Это было то немногое, что я успел разглядеть по пути в гостиницу, потому что надо было лечь и уснуть, а все остальное потом, потом, потом, в том числе и пирамиды. Если бы мне кто-нибудь предложил поехать к пирамидам вот сейчас, я бы послал этого человека ко всем чертям. Моему другу было еще хуже. Простуда оказалась тяжелой, и даже через стенку я слышал его отчаянный, надсадный кашель.
Единственное, на что я мог потратить еще несколько минут, — это перезарядить фотоаппарат. Выключил свет, а когда зажег снова, то с ужасом увидел, что по стенкам ползают какие-то существа, полуящерицы-полутараканы, и на постели устроились тоже два или три таких чудища. Грязноватый, обшарпанный номер гостиницы показался вдруг камерой, куда меня впихнули в наказание за бог весть какие грехи, — что-то вроде той пыточной у Эдгара По, и сон как рукой сняло. Я постучал в номер друга.
— Идем, — сказал я. — Мы должны вернуться домой живыми людьми, а не обглоданными скелетами. Прогуляем всю ночь, а утром найдем что-нибудь получше.
Это была странная ночь! Странная ночь в незнакомом городе, которому до тебя не было никакого дела. Странная и немного страшная, потому что мы не знали ни города, ни языка тех людей, которые шли мимо или обгоняли нас. Песчинки, заброшенные попутным ветром, — вот кем были мы. Все было чужим. Мы шли молча, словно боясь, что одно сказанное слово выдаст то нервное состояние, которое владело нами, а мы хотели быть смелыми хотя бы друг перед другом. В те дни, которые отделяли нас от возвращения домой, казались уже бесконечными, как бесконечными были улицы, по которым мы шли, и бесконечной эта ночь — южная и по-северному холодная.
Взрослые не очень-то верят в чудеса, но все-таки они бывают. Когда послышалась русская речь, я покосился на своего друга, потому что давно не верил в чудеса, и подумал, что это у меня еще от той индийской жары и холода этой ночи, от тоски по дому, да мало ли еще от чего, — но мой друг внутренне замер, сжался, тоже еще не веря в явление чуда.
Несколько человек шли навстречу и говорили по-русски! Нам было неважно, о чем они говорили, — важно, к а к они говорили. Русская речь в ночном Каире, добрая, мягкая, своя, — спасительный островок в безбрежности чужих зданий и незнакомых людей, — мы бросились к ним, даже, пожалуй, напугав их своей поспешностью и нетерпеливостью:
— Товарищи, вы откуда?
— А вы откуда?
Быть может, в иное время и при других обстоятельствах нас и обидела бы такая подозрительность, — нам же было не до нее, не до обиды. Мы доплыли, добрались до спасительного островка и ощутили его успокоительную твердь. Я смотрел на этих людей, и мне казалось, что я знаю их давным-давно, встречался не раз в дальних и ближних поездках, в больших городах и крохотных поселках от Заполярья до Сибири, от Молдавии до Средней Азии — всюду, куда ни заводила меня беспокойная, колесная моя профессия.
Это были сотрудники советского павильона на Всемирной сельскохозяйственной выставке, которая открылась тогда в Каире.
— Так много работы? — спросили мы, показывая на часы: было около четырех.
— Нет, работы не очень много, но сегодня все хотят знать, кто такой Гагарин.
— А кто такой Гагарин?
— У вас нет радио?
— У нас есть плохие номера с вот такими чудищами.
И тогда на каирской улице, названия которой я, конечно, не знал и не знаю, произошло второе чудо, нежданное, каким ему и положено быть, и по-сказочному счастливое, потому что э т о с л у ч и л о с ь у н а с. Э т о произошло д о м а. О н б ы л н а ш и м. О н б ы л п е р в ы м. Е г о звали по-нашему, по-русски: Юрий Алексеевич. Мы были е г о с о о т е ч е с т в е н н и к а м и; нет, тут никак не годилось это слово, — мы были земляками, пусть не знакомыми друг с другом, но рожденными одной землей.
2…Древние эллины еще не умели писать, но уже передавали из уст в уста дивную легенду об отце и сыне, дерзнувших оторваться от земли и подняться к звездам. Люди всегда завидовали птицам. Люди мечтали оглядеть свою землю глазами птицы, и верность мечте наконец-то дала им крылья, но они поглядели на свою землю все-таки человеческими глазами, и она оказалась прекрасней, чем они представляли ее прежде.
Скромный калужский учитель тоже был великим мечтателем, но эта мечта была тверже и увереннее, чем у эллинов. Но все равно: об одном и том же во все века мечтали все народы, слагали мифы и чертили формулы — и вот он, самый первый, советский, наш, с удивительным русским лицом, подаривший миру счастье осуществленной мечты…
Впервые его лицо я увидел, когда по улицам побежали мальчишки, размахивая пачками газет и выкликая лишь одно слово:
— Гагари́н! Гагари́н! Гагари́н!
Снимок был принят по фототелеграфу, и черты лица казались расплывчатыми, нечеткими. Фантастический шлем, каких мы еще не видели и к которым привыкли потом очень скоро, закрывал часть лица — но какая улыбка сияла оттуда! Не надо быть физиономистом, чтобы по первому взгляду, первому — такому д а л е к о м у — представлению узнать об этом человеке все, скорее почувствовать и его сверкающую простоту, и земную доступность, и величие еще такой молодой души, которая сама рвется к подвигу именно потому, что она молода!
Утро оказалось счастливым. Мы чувствовали себя так, будто именно мы придумали и сделали необыкновенный космический корабль, и мы рассчитали его орбиту, и мы стояли там, на Байконуре, провожая в неизведанные и тревожные пространства этого спокойного человека. Все это сделали мы! Мы только не полетели — полетел он, Юрий Гагарин; это право принадлежало только ему одному, потому что это мы — мы тоже! — выбрали его из себя, из тогдашних двухсот сорока миллионов своих земляков. И поэтому именно нам тоже не было с утра прохода на говорливых, кричащих, ликующих каирских улицах.
Я заметил, что арабы не только эмоциональны — они просты, и их разговорчивость как раз следствие этой простоты. Нам было трудно. Разговор начинался так:
— Инглиш?
— Ноу.
— Фрэнч?
— Нон.
— О, Гагари́н!
Это было уже национальностью! И тогда начинались рукопожатия, такие, что вскоре приходилось протягивать левую руку, чтоб отдохнула правая. Как во время уличного происшествия, собиралась толпа. Мы понимали друг друга. Поднятые вверх пальцы сопровождались словами: «Москва — хорошо!» и «Гагари́н». Чувство сопричастности великому подвигу все росло и росло. Больше не было песчинок, занесенных сюда попутным ветром. Мною владело впервые, пожалуй, испытываемое чувство того огромного, что стояло сейчас рядом, — моей страны, моего народа. А радость незнакомых людей, говорящих на незнакомом языке, бурлила, она требовала выхода, потому что осуществилась и их мечта, и вот нас уже хватали и начинали качать, и я летал, подбрасываемый сильными руками, и с шутливой грустью думал, что Гагарину легче: он уже приземлился, а как-то еще приземлюсь я! Тем более что мне сверху было видно: качало человек шесть, а еще пятьдесят или шестьдесят ждали своей очереди.
Мир говорил о Гагарине и восторгался Гагариным. Мир рукоплескал нам и качал нас за Гагарина. Мы были с о в е т с к и м и в чужой стране, и на нас распространялась часть этого всесветного восторга. Потом мы перестали обманываться: ведь мы были только земляками Гагарина и никакого прямого отношения к его полету не имели. Впрочем, так ли уж и не имели? Быть может, дед того моего друга по этой поездке пал в гражданскую под Царицыном именно за то, чтобы через сорок три года поднялся в космос Юрий Гагарин? Или сам мой друг штурмовал Берлин в сорок пятом для того, чтобы всего шестнадцать лет спустя свершилось чудо? Или мы все, даже дети военных лет, тушившие зажигалки, собиравшие металлолом, выступавшие в госпиталях, возившие картошку на еле-еле тянущих лошадях, — мы все, от мала до велика, разве не были причастны к тому, что произошло в мире тем незабываемым апрельским днем?
Все, все в эти дни было счастливым.
Еще одно утро я встретил на александрийской дороге. Рассвет наступал быстро — или это казалось мне так, потому что я торопил время! В Александрии мы должны были сесть на советский теплоход. Сначала я увидел на удивление аккуратно обработанные поля и волов с завязанными глазами, медленно ходящих по кругу. Старинные колеса, которые они крутили, гнали на поля воду, как и тысячу лет назад. Потом показались розовые против света, скошенные гаруса: там, за полями, был Нил. И вот из-за Нила, из-за неподвижных парусов появилась вишневая туча. Она росла и росла, и я не сразу понял, что это освещенные еще невидимым с земли солнцем скворцы поднялись в воздух перед отлетом на подмосковные, ярославские или вологодские березы. Скворцы кружились, словно прощаясь с доброй землей, которая дала им приют на зиму; они спешили — туда, туда, на свою родину, потому что даже у птиц это чувство родины неистребимо; туда, туда, где они родились и где дадут жизнь другим поколениям. Я только подумал, что они будут дома позже меня…