Евгений Воеводин - Эта сильная слабая женщина
Ларни спешил, поэтому почти сразу же сели за стол. Он попросил прощения за то, что будет молчалив: «Я хамалайнец, — сказал он, — а хамалайнцы самые молчаливые люди в Суоми». Прокофьев задал вопрос; за первым последовал второй, третий, четвертый, и… переводчик едва успевал переводить, что говорил Ларни. Прошел час, полтора. Я, промолчавший все эти полтора часа, попросил слова и сказал:
— По-моему, единственный хамалайнец за этим столом — я.
И вдруг Ларни, оценив всю комичность происходящего, расхохотался и ответил, что с ним такое впервые, и в его разговорчивости не столько повинен щедрый стол, сколько обстановка прокофьевского дома.
Думаю, это была не просто вежливая фраза. Шумные застолицы, с песнями (причем запевалой неизменно оказывался Александр Андреевич), с шутками, иногда ехидными «подначками», были в порядке вещей и создавали удивительную атмосферу дружелюбия.
Время от времени Александр Андреевич вставал, говорил о ком-либо из присутствующих, и к концу вечера оказывалось, что он успел сказать свое доброе слово о каждом. Честно говоря, я всякий раз ждал, когда дойдет очередь до меня, — и право же, если Александр Андреевич говорил обо мне с той самой «подначкой», я не обижался: да это было и не обидно вовсе, а смешно и, главное, очень дружественно. Тем более что я сам невольно давал ему поводы для таких «подначек».
— Я хочу сказать несколько слов о Воеводине, — начинал он. — Золотых слов, со слезой смешанных. — Дальше шли «золотые слова» и вдруг: — Ну, а пожелать я тебе хочу одного… перечитай Бунина!
И все кругом смеялись, потому что историю этого пожелания знали все.
…Как-то мы сидели в его кабинете и читали друг другу наши любимые стихи: Пушкина, Лермонтова, Блока, Некрасова… Александр Андреевич прочитал несколько стихотворений Бунина (по памяти, конечно: память его хранила многие сотни любимых стихов) — и тогда меня дернула нелегкая сказать, что стихи Бунина я не очень-то люблю. Прокофьев начал багроветь — это был зловещий признак! Верхняя губа поднималась, нижняя выдвигалась — быть буре! Но он сдержался и язвительно спросил:
— А наизусть из Бунина знаешь?
Я… не знал. Почти не знал. Так, несколько строчек из разных стихотворений. Прокофьев встал и ушел успокаиваться. Примерно через час пришел Н. Л. Браун, и Прокофьев сказал ему, тыча в меня своим коротким пальцем:
— А знаешь, Воеводин не любит стихи Бунина!
Проходили месяцы, годы, и всегда, когда оказывался кто-то, еще не знающий, что «Воеводин не любит Бунина», Александр Андреевич непременно сообщал об этом. Я сидел и рдел помидорным цветом: Прокофьев говорил об этом так, будто я, по меньшей мере, не знаю таблицу умножения или сморкаюсь «в персты» вместо платка.
Потом гнев сменился на милость, но сколько раз я слышал эти пожелания «перечитать Бунина!».
3«Народный», «самобытный», «самородок»… — это лишь малая часть эпитетов, которыми критика не раз награждала Прокофьева. Так оно и было, конечно, на самом деле, — но мало кто отмечал, что за его народностью стояла еще и огромная культура: культура речи, стиха, великолепные знания в области литературы, самая широкая образованность, хотя был у Александра Андреевича один университет — жизнь. Литературные снобы — те склонны были кривить рты, считая поэзию Прокофьева «устаревшей». На одном совещании молодых поэтов не очень известная, но очень самоуверенная ленинградская поэтесса договорилась до того, что у Прокофьева «нечему учиться». Мне было жаль ее: она сама отказывалась от огромного поэтического богатства, предпочитая ему модные стилистические выверты.
Александр Андреевич всегда работал много. Сейчас в Пушкинском доме АН СССР хранятся его тетради — он любил писать в этих тетрадях, в клеточку, в «кожаных» переплетах. Исчирканные страницы, сотни поправок — и все в поисках одного-единственного точного слова! Почерк у него был неразборчивый, только он сам, пожалуй, и мог разобраться в нем.
Когда я говорю о его огромной культуре, мне вспоминается (и не без стыда!) другая история, у которой, не было логического конца и которая завершилась, если можно так выразиться, когда Александра Андреевича уже не было.
С детских лет я был «приучен» к Пушкину; в разные минуты жизни — и хорошие, и плохие — я обращаюсь к нему за радостью и поддержкой, читаю и перечитываю, стараюсь не забегать вперед. Однажды в такую минуту жизни трудную взялся за «Медного всадника» — уж эту-то пушкинскую поэму знаю наизусть, — и все равно читал, пока не наткнулся на строчки:
Все побежало, все вокругВдруг опустело — воды вдругВтекли в подземные подвалы…
Я остановился: разве бывают «надземные» подвалы? Неужели Пушкин допустил неточность?
Буквально на следующий день я был у Александра Андреевича — речь зашла о неточностях в стихах, он цитировал только что прочитанную книжку одного молодого поэта и возмущался:
— Ты послушай, послушай! Вот… Это он о молодости так: «Пораздарена, поразмолота, порассеяна вдоль дорог». Понимаешь — дарил он молодость в д о л ь дорог! И молол тоже в д о л ь. И рассеивал в д о л ь. А?
Он негодовал, ходил — словно катался — по кабинету, а злополучная книжка оказалась засунутой куда-то подальше от глаз.
— Ну, — сказал я, — это молодой и к тому же «почти модный». А я вот у Пушкина нашел неточность.
И — недоговорил. Прокофьев надвинулся на меня грозной глыбой.
— У Пушкина нет неточностей.
Я прочитал ему эти строки; Прокофьев не ответил. Он знал их. Он ходил и ходил, словно перебирая их в себе, потом остановился и тихо сказал:
— Подземные подвалы есть. И надземные тоже.
Он сказал это так убежденно, что я почувствовал себя мальчишкой. Спорить было бесполезно.
Совсем недавно я рассказал об этом эпизоде одному видному советскому архитектору, и тот, пожав плечами, ответил:
— Конечно, никакой неточности у Пушкина нет. Да, и в прошлом веке были подземные и надземные подвалы, — так что зря вы не поверили Прокофьеву…
* * *Самыми радостными бывали все-таки те вечера — особенно летние, на комаровской даче, — когда Александр Андреевич доставал свою очередную клеенчатую тетрадь и читал новые стихи. Я мог только поражаться тому, как с годами у него нарастает свежесть чувств, не уступая, впрочем, ни мастерству, ни житейской мудрости.
Погоди, не спасай, —Ты спасать не умеешь.Погоди, не бросай,Сделать это успеешь…
А ему было уже много за шестьдесят, он был болен сам и измучен болезнью жены, Анастасии Васильевны, и до глубины сердца обижен людьми, которые не понимали его. В результате Прокофьев был вынужден отойти от работы в аппарате Союза писателей.
И вот — стихи:
Чья-то пуля вышла из обреза.Щит не нужен.Да и нет щита.…Помоги мне снять с груди железо,Грудь моя не камень,Не плита!
Я не знаю, читали ли эти стихи «враги от А до Я» (как писал о них Прокофьев), а если читали, то не дрогнули ли их сердца? Не почувствовали ли они сами в своих руках этот холодок обреза?
…А он работал! Снова поездки — в Прибалтику, на Украину, и новые стихи, и новые книги. Весной 1971 года, уже смертельно больной, с такой непривычной палочкой в руке, он медленно ходил по дорожке в саду, поднимал голову, глядел на свежую листву, щурился и говорил мне:
— Знаешь, семидесятую весну встречаю, а как будто первую. Никогда не видел т а к у ю весну. Про весну надо сейчас писать…
Но писать ему было все труднее: рука плохо держала перо…
Как-то из Москвы приехал очень близкий Прокофьеву человек, журналист Евгений Синицын. Мы сидели на даче, и вдруг Синицын предложил мне:
— Давай на соревнование. Я читаю одно стихотворение Александра Андреевича, ты продолжаешь.
Я согласился. Мы читали минут двадцать, и вдруг Александр Андреевич заплакал. Это было так неожиданно, так больно, что Синицын только и попытался пробормотать в шутку: «Ну, Андреич, стыдно плакать над собственными стихами!» Тогда Прокофьев засмеялся, — чтение «наперегонки» продолжалось еще минут десять, не больше. Появилась Олимпиада Васильевна и выгнала и меня, и Синицына: «Нечего его расстраивать». А он гудел нам вдогонку: «Спасибо, ребята, спасибо».
Мы вышли и переглянулись. Все было понятно и так. В п е р в ы е не он читал нам свои стихи, а мы ему. И как бы ни было ему приятно, что мы — люди другого поколения — так знаем его поэзию, — мы причинили ему боль. Короткую, минутную, но все-таки боль. Никогда не надо говорить старому солдату, что он уже отвоевал…
4О той тщательности, с которой работал Прокофьев, быть может, еще не раз будут писать литературоведы, сличая его черновики, разбираясь в многочисленных поправках. Мне же довелось работать с Александром Андреевичем в аппарате Ленинградской писательской организации, я не раз помогал ему перед различными ответственными собраниями — и всякий раз поражался тому, что свои доклады он пишет с той же тщательностью, придирчивостью, что и стихи, буквально десятки раз перечитывая каждую фразу.