Владимир Варшавский - Незамеченное поколение
После войны была опубликована его «духовная автобиография», написанная им по-французски в тюрьме. Автобиография эта начинается записью от 24-го октября 1941 г..[48]
«Этой ночью я размышлял о смерти. Это было нечто вроде внутреннего диалога между двумя я, обоими одинаково подлинными. Их трудно точно определить, поэтому я просто обозначаю их, как первое и второе я.
1. Итак, дорогой друг, нужно серьезно учесть возможность смертного приговора…
2. Нет, нет, я не хочу этого. Все мое существо этому противится, я хочу жить. Будем бороться, убудем защищаться, попробуем бежать. Все, только не смерть.
Первое я старается убедить второе примириться со смертью.
«Тебе тридцать три года. Это прекрасный возраст для смерти… Редкие и краткие минуты — как блеск молнии, когда ты познавал «вечную жизнь» (я пользуюсь твоим выражением, за недостатком подходящих слов), только усилили твое равнодушие к земной жизни…»
Последние фразы в диалоге:
«1. Я ничего не знаю о потустороннем. У меня есть только сомнения. Жизнь вечная, однако, существует. Или это страх перед небытием заставляет меня веровать в вечность? Но небытие не существует. Что ты об этом думаешь?
2. Я? Я знаю лишь одно: я люблю жизнь.
1. Следовательно, существует любовь. Остальное неважно. Раз существует смерть, она не может быть ничем иным, как любовь».
Среди этих рассуждений дневниковые записи:
«29-ое октября.
Становится холодно и сыро. Дни делаются короткими и нам не дают света. Я учусь спать двенадцать часов и более. Много снов. Синтетический характер людей, которых я вижу во сне. Вот уже четыре дня, как я с трудом пишу мой диалог. С трудом, так как холодно рукам, я должен беречь бумагу, у меня нет папирос, и, в особенности, потому, что трудно не впадать в литературность. Я не смог отделаться от этого искушения в начале. Не нужно писать много сразу и позволять себе увлекаться. А между тем, я совершенно ясно вижу, что должен передать словами: это очень просто, несмотря на все противоречия в чувствах».
«31-ое октября.
Этой ночью мне снилось, что я посетил поле сражения. Между Меш и Шарлемон, там, где мы похоронили Dewailly, Ciasture, Kohl. Я нашел лишь два креста, сделанных из досок от ящика со снарядами. На одном я прочел: Michael Devail (почему то вместо Michel Dewailly) на другом, кстати без большего удивления, я прочел свое имя».
Последнее письмо Вильде к жене,[49] написанное им утром в день казни, является как бы продолжением и заключением диалога двух я:
«Простите, что я обманул Вас: когда я спустился, чтобы еще раз поцеловать Вас, я знал уже, что это будет сегодня. Сказать правду, я горжусь своей ложью: Вы могли убедиться, что я не дрожал, а улыбался, как всегда. Да, я с улыбкой встречаю смерть, как некое новое приключение, с известным сожалением, но без раскаяния и страха. Я так уже утвердился на этом пути смерти, что возвращение к жизни мне представляется очень трудным, пожалуй, даже невозможным. Моя дорогая, думайте обо мне, как о живом, а не как о мертвом. Я не боюсь за Вас. Наступит день, когда Вы более не будете нуждаться во мне: ни в моих письмах, ни в воспоминаниях обо мне. В этот день Вы соединитесь со мной в вечности, в подлинной любви.
До этого дня мое духовное присутствие единственно подлинно реальное, будет всегда с Вами неразлучно.
…Вы знаете, как я люблю Ваших родителей: они мне стали родными. Благодаря таким французам, как они, я узнал и полюбил Францию. Пусть моя смерть будет для них скорее предметом гордости, чем скорби.
…Постарайтесь смягчить известие о моей смерти моей матери и сестре. Я часто вспоминал о них и о моем детстве. Передайте всем друзьям мою благодарность и мою любовь…
…Моя дорогая, я уношу с собой воспоминание о Вашей улыбке. Постарайтесь улыбаться, когда Вы получите это письмо, как улыбаюсь я в то время, как пишу его (я только что взглянул в зеркало и увидел в нем свое обычное лицо). Мне припоминается четверостишие, которое я сочинил несколько недель тому назад:
Comme toujours impassibleEt courageux inutilement,Je servirai de cibleAux douze fusils allemands[50]).
Да, по правде сказать, в моем мужестве нет большой заслуги. Смерть для меня есть лишь осуществление великой любви, вступление в подлинную реальность. На земле возможностью такой реализации были для меня Вы. Гордитесь этим. Сохраните, как последнее воспоминание, мое обручальное кольцо.
Умереть совершенно здоровым, с ясным рассудком, с полным обладанием всеми своими духовными способностями, — бесспорно такой конец более по мне, разве это не лучше, чем пасть внезапно на поле сражения или же медленно угаснуть от мучительной болезни. Я думаю, это — все, что я хочу сказать. К тому же, скоро пора. Я видел некоторых моих товарищей: они бодры, это меня радует.
Бесконечная нежность поднимается к Вам из глубины моей души. Не будем жалеть о нашем бедном счастьи, это так ничтожно в сравнении с нашей радостью. Как все ясно! Вечное солнце любви всходит из бездны смерти… Я готов, я иду. Я покидаю Вас, чтобы встретить Вас снова в вечности. Я благославляю жизнь за дары, которыми она меня осыпала…»
Диалог в тюрьме и это письмо, будто написанное героем какого-то романа Моргана (к сожалению, русский перевод неверно передает интонации подлинника) несколько приоткрывают миросозерцание Вильде. Но если правда, что для того, чтобы узнать, что человек думает на самом деле, нужно обращать внимание не на его слова, а на его поступки, то, как умер Вильде, больше чем все им написанное, говорит нам о том, кем он был на самом деле, во что верил и что хотел сказать.
Возвращаюсь к статье Адамовича в «Русском сборнике»:
«Вильде не только мученик. Вильде — герой. При аресте, на судебных заседаниях, в тюрьме, перед самым расстрелом — он держался, по свидетельству очевидцев, с бесстрашием и каким-то сияющим спокойствием, всех поразившим. Ничего большего требовать от человека нельзя. Смерть Вильде уже окруженная легендой, по-своему есть творческий акт, возвеличивающий и очищающий душу. За урок, за пример, за сохранение чести, за напоминание о том, что такое достоинство — чем теперь отблагодарить его? Чем искупить прежнюю рассеянность? «Он далеко, он не услышит». Услышит ли слова, которые не догадались мы сказать ему при жизни, ощутит ли запоздалое, «крепкое», хотя бы и мысленное только рукопожатие, в ответ на его подвиг, каждому из нас нужный»?
О «деле Музея Человека» и в связи с этим делом о Вильде и Анатолии Левицком писали многие французские публицисты. Особенно интересны воспоминания Аньес Гюмбер, помогавшей Вильде и Левицкому составлять и распространять первую нелегальную газету «Резистанс» и приговоренной военным немецким судом к депортации в Германию на каторжные работы. В ее книге «Наша война» много волнующих записей о встречах с Вильде и Левицким. Вот несколько выдержек.
«Париж, 25-го сентября 1940 г.
Доктор Ривэ[51] устроил мне встречу со своим помощником Борисом Вильде, зачинщиком всей анти-немецкой деятельности в Музее Человека.
Я уже раньше немного знала Вильде и ценила его холодный блестящий ум и всю исключительность его личности.
Русский — дитя революции — ему всего 33 года Он зарабатывает на жизнь с 11-ти летнего возраста. Натурализованный француз, он проделал всю кампанию. Несмотря на ранение в колено, бежал из плена. Прошел 300 кил. пешком. Ривэ сказал мне: «Вильде сын революции… он знает революционную технику».
Борис убедил меня, что прежде всего нужна газета. Жан Кассу будет главным редактором.
Жан Кассу очень сошелся с Вильде. Клод Авелин тоже с ним познакомился. Они оба, так же как и я, чувствуют, что Вильде связан с очень могущественной организацией. Может быть, это Интеллидженс Сервис, может быть Второе Бюро или какая-то французская группа, порожденная событиями? Мы ничего не знаем. Мы доверяем Вильде, предоставляем ему нами руководить. Нашей верой в него мы заражаем и наших товарищей, которые его не знают».
«Париж, конец ноября 1940 г.
Редакционный комитет нашей газеты образован. Вильде говорит, что мы сможем располагать тремя страницами. Первая страница будет редактироваться таинственными людьми, предоставляющими бумагу и типографию. Какое название дать газете? «Мы решили, — говорит Вильде — (кто это мы?., никто из нас не знает) — газета будет называться «Резистанс»[52]).
В конце дня Вильде сказал мне, что за рукописями придет Левицкий. Левицкий? Ну, конечно, — говорит Вильде, — он с нами с самого начала. Меня это обрадовало. Я знала Левицкого по работе в Palais de Chaillot. Это к нему я обращалась всякий раз, когда мне нужны были справки от Музея Человека. Я ценила его вежливость, умную вежливость русских».
Аньес Гюмбер и в голову тогда не приходило, что таинственные «мы», предоставлявшие бумагу и бравшие на себя печатание газеты, это и были Вильде и Левицкий, вдвоем собственноручно тайно набравшие и напечатавшие два первых номера «Резистанс» в типографии Музея Человека.