Евгений Воеводин - Эта сильная слабая женщина
— Так, — сказал Володька, бледнея. — Так. Значит, коврики… Ковриком меня тыкнул, значит?
До драки оставалось уже не два, а один шаг.
Но тут я увидел, что Володькин взгляд переметнулся: он глядел мимо нас или даже как-то сквозь нас — никогда еще я не видел такого взгляда, который, казалось, можно было потрогать руками. Мы обернулись: в чайную вошла женщина.
Пожалуй, сейчас, многие и многие годы спустя, я могу увидеть ее с той же отчетливостью, что и тогда: ее длинное шелковое платье с прямыми, подложенными по тогдашней моде «плечами», и лакированные лодочки — «лакиши», как их называли в ту пору, и высоко взбитые крашеные волосы, и главное и такое неожиданное — два ордена на платье, Отечественной войны и Красная звездочка.
Она была некрасива, худа, и все-таки было в ней что-то, что заставило меня замереть. Все, кто был здесь, уже махали ей руками, кричали: «А, королева! Привет, королева!», «Сначала мою давай, королева, сегодня я праздничный!» Парнишку, который нес за ней аккордеон, я заметил позже, когда женщина, улыбаясь густо накрашенным ртом, прошла в самый конец чайной. «Землянку» давай!» — кричал кто-то. Голоса уже перебивали друг друга: «Платочек!», «Ямщика», королева!». Женщина вынула из чехла аккордеон, должно быть дорогой, потому что он так и отсвечивал перламутром.
Улыбаясь всем и никому, она начала играть, склоняя к аккордеону голову, словно прислушиваясь, что делается там у него внутри. Играла она, сколько я понимал, не очень-то здорово, средненько, но здесь, в набитой подвыпившими рыбаками чайной, и эта музыка, и эта женщина с двумя орденами на шелковом платье могли показаться либо чудом, либо нелепостью. Все-таки скорее чудом, потому что за нашим столом разговоры оборвались сразу и будто бы вовсе не было той злости, которая вполне могла обернуться дракой.
Она играла и «Синенький платочек», и «Землянку», и кто-то подтягивал, подпевал, и в этой грязноватой бедной чайной что-то уже менялось, становилось если не уютнее, то душевнее, что ли…
— Мелодичная женщина! — сказал Володька.
Я видел на ее висках капельки пота. В чайной было жарко и душно. Володька помахал рукой, и женщина, положив аккордеон на табуретку, пошла к нам. Володька суетливо освобождал ей место, сдвигал на край стола стаканы, спрятал под стол недопитую бутылку с самогоном, а один из его дружков уже шел от стойки с кружками пива в обеих руках.
— Здравствуйте, — сказала она, садясь. — Это и есть ленинградские студенты?
— Они самые, — нехотя, как мне показалось, ответил Володька.
— Вы из какого института? — спросила она.
— Из университета, — ответил я.
Володька пододвинул нам кружки.
— Лида, — назвала она себя. — А по-местному — королева салачьего флота. Ну, как вам у нас?
— Роскошно! — сказал мой товарищ. — А у вас что — «Скандали» или «Сопрани»?
Лида засмеялась. У нее был хрипловатый голос, и смех тоже оказался хрипловатым, неприятным, — казалось, она вот-вот зайдется кашлем от смеха.
— «Сопрани» нам с тобой во сне не снилось, — сказала она моему товарищу. — У меня «Хохнер», трофейный. Ребята перед демобилизацией подарили. Еще в Венгрии…
— «Сопрани» двадцать шесть кусков тянет, — угрюмо сказал нам Володька, — а ее «Хохнер» четыре.
Лида чуть заметно поморщилась: должно быть, ей тоже было неприятно, что Володька все переводит на деньги.
Мы пили пиво, и Володька сбегал к стойке еще два раза, потому что Лида хотела поговорить именно с нами, со студентами, и теперь все переменилось за столом: мы говорили так, будто никого, кроме нас — ее и двух студентов, — здесь не было. Остальным, в том числе и Володьке, разрешалось только слушать и угощать нас пивом. Так захотела королева!
Она поднялась — ей надо было играть. Когда она отошла, Володька нагнулся ко мне и тихо сказал:
— Вот что, студент. Договоримся сразу — к Лидке не липнуть. Понял? У нас тут закон.
— Какой закон? — все-таки не понял я.
— Да вот такой, — неясно ответил Володька, но в его голосе была угроза, и я подумал, что, конечно, мы не будем липнуть к Лидке. У нас в университете были свои девчонки.
Но часу в двенадцатом Лида, положив свой «Хохнер» в футляр, снова подошла к нам и сказала:
— Ну что, студенты? Проводите меня?
— Я провожу, — сказал Володька, вставая. Они поглядели друг другу в глаза, и Володька снова сел. Казалось, Лида просто толкнула его взглядом на стул.
— Конечно, проводим, — сказал я и кивнул на своего товарища. — Заодно он и вашу гармошку отнесет. Жаль, что здесь такси нет.
— Чего нет, того нет, — засмеялась Лида. — А в Ленинграде что — все еще «дерево-клей-вода» бегают?
— Бегают, — кивнули мы. По Ленинграду в ту пору ходили такси — маленькие немецкие ДКВ, которые кто-то окрестил «дерево-клей-вода».
Мы вышли ка ночную темную улицу поселка. В окнах домов тускло горели керосиновые лампы. Ветер дул с залива, и сразу стало зябко. Я предложил Лиде свою куртку, она подставила плечи, и я накинул на них куртку. Почему-то мне было приятно, что она идет в моей куртке.
Лида жила в маленькой комнате нового дома, в котором был медпункт. Там же, в медпункте, она и работала фельдшером. Работы у нее было мало: за все лето одни роды, два перелома, ну и еще пацанов водят с расквашенными коленками и носами.
— Сплюньте, — сказали мы.
А в прошлом году было просто какое-то наваждение. Трое мальчишек нашли мину и подорвались. По пьянке случалась и поножовщина. Одна дурища накормила семью ложными опятами — едва откачала всех. Потом по ребятишкам пошла гулять скарлатина, и Лида моталась между райцентром и поселком.
Она рассказывала нам об этом — о своей работе, о скарлатине и прочем — незаметно, как бы между делом накрывая на стол, но нас трудно было надуть. Мы слушали и старательно отводили глаза от масла и сыра, горки яиц на тарелке, и конфет, и колбасы. Здесь было так много всего, что, казалось, Лида заранее знала, что сегодня у нее будут гости-студенты, еще не получившие зарплату, и приготовила все это специально для нас. Даже дрова были положены в плиту заранее и вода налита в чайник.
Мы отворачивались от стола, мы внимательно слушали ее, но и ее тоже нельзя было надуть.
— Налетайте, ребята, — сказала она. — Кто при рыбе живет, тот уж не пропадет.
Мы ели, а она рассказывала, что сама-то она ленинградская. Кто из нас повезет завтра рыбу? Она даст адрес — надо отнести посылку матери и сыну. Ее сыну. У нее сын фронтовик. Как это — какой фронтовик? Обыкновенный, на фронте сделала… Вы что же, мальчики, думаете: бабы на фронте бабами не были? Вон, — кивнула она на фотографию мужчины, висящую над кроватью, — это ее муж, гвардии майор, погиб в сорок пятом на Балатоне.
Она сказала об этом спокойно, без тени печали, и я подумал, что муж — не муж, а нам незачем лезть с расспросами, и завтра мой товарищ повезет в Ленинград рыбу и отнесет посылку.
Сама Лида не ела ничего, только курила, стряхивая пепел в желтую, наискось обрезанную гильзу от снаряда.
При свете керосиновой лампы я не сразу увидел и узнал коврик, тот самый, из моего детства, несколько дней назад проданный Володьке на толчке возле Обводного канала за восемьсот рублей. Коврик лежал на полу. Очевидно, я слишком долго глядел на него.
— Чего не ешь? — спросила Лида.
— Володька подарил? — спросил я. — Ну ты и живешь, королева!
— Живу, — усмехнулась она крашеным ртом. — А ты что ж это, в упрек мне, что ли? Ничего, валяй, я привычная, не такое от людей слышала.
Она все курила, щурясь от дыма, и смотрела на меня спокойно, пожалуй даже насмешливо, словно любуясь тем, что смутила меня. Она-то хорошо видела, как я смутился.
— Ну вот, — сказал за меня мой товарищ. — Сразу и в бутылку полезла. Что у вас за народ — слова не скажи…
— Ладно, извините, если что не так, — сказала она, давя в гильзе окурок. — По привычке когти выпустила.
Я посмотрел на ее руки — у нее были короткие некрашеные ногти.
— Зря, — сказал я.
— Приходится, — снова усмехнулась она.
Должно быть, ей очень хотелось выговориться незнакомым людям. Ничем другим я не мог объяснить себе, почему она начала рассказывать, как приехала сюда, поближе к рыбе, и как ее сразу возненавидели поселковые бабы, потому что мужики потянулись к ней как голодные коты на колбасу. Липли, захаживали на огонек — с водочкой, конечно, а то и с привозным из Ленинграда ликерчиком, с разными подходцами, даже с предложениями, чтоб только не в загс, баба-то одинокая, свободная… Начала играть по вечерам в чайной, еще хуже стало — совсем мужики дошли! Что ни вечер — до драки: кому провожать… Бросила ходить. Так они даже делегацию прислали, даже зарплату предложили, чтоб приходила и играла. Вот тут-то она и взвилась на дыбы. «Что ж, — сказала, — вы, кобели, делаете? Думаете, к вам сюда шлюха приехала? Если я фронтовичка, так со мной все дозволено? И ордена у меня за то, что я там по рукам ходила?» Те обалдели — какая фронтовичка, какие ордена? Вот тогда-то она и явилась в чайную с орденами. Все! Как ножом отрезала! Это уже потом ей медсестра доложила, что между мужиками был уговор — к фельдшерице не вязаться, а если кто полезет, пусть пеняет на себя.