Сергей Эфрон - Переписка
Он прописал мне смазывать ляписом рот, что страшно больно.
Вернее всего, что у меня ящур — коровья болезнь. Не ты ли меня заразила?
Каждый день нас навещают Кр<анди>евские. Отношения установились самые хорошие.
Я ведь тебе говорил про Hango,[72] что ты можешь там устроиться, что это один из теплых Финляндских курортов. Ты, пропустив мои слова мимо ушей, случайно попала в него.
Из этого города М<ама> и К<отик> ехали за границу.
Живи спокойно и поправляйся. Знай, что ты живешь в крайнем пункте омываемом Гольфштромом.
Когда я провожал тебя, то был уже болен, но протерпел еще два дня.
Надя[73] уверена, что ты исполнишь слово и приедешь очень скоро к ней. Я ее не разуверяю, но…
Плэд твой в исправности.
Кормят нас, т. е. Марину очень хорошо. М-mе Самарова оказалась премилой. Помогала М<арине> ухаживать за мною и т. д.
Сейчас надвигается гроза.
Пока прощай. Не теряй паспорта, т<ак> к<ак> при возвращении в Россию для тебя это окажется роковым.
Votre amant
Serge[74]
2.6.<19>14
Феодосия
<В Москву>
Пишу усталый и измученный до крайности. Сдал уже благополучно десять экзаменов (тьфу, тьфу не сглазить). Из двенадцати экстернов — я прошел один!!! Сплю по 4 ч. в сутки. Сегодня сдал русский. Осталось еще девять экзаменов.
Меня пропечатали в газетах, как диву. (Все экстерны провалились или по сочинению, или по латинской работе. — Я ни по тому, ни по другому). Дай Боже кончить! Сегодня же сдавал логику и психологию.
Похвали меня в письме. (Из устных выдержал: Математику, Географию и Русский).
Целую всех вас.
Пиши почаще о Пете. Буду в Москве в середине июня.
Пусть Вера возьмет письмо Марины Почтамт До востребования.
3 Апреля 1915 г
<Седлец>
<В Москву>
Дорогая моя Лиленька — сейчас вечер, в моем купэ никого нет и писать легко. За окном бесконечные ряды рельс запасных путей, а за ними дорога в Седлец,[75] около которого мы стоим. Все время раздаются свистки паровозов, мимо летят санитарные поезда, воинские эшелоны — война близко.
Сегодня я с двумя товарищами по поезду отправился на велосипеде по окрестностям Седлеца. Захотелось пить. Зашли в маленький домик у дороги и у старой, старой польки, которая сидела в кухне, попросили воды. Увидав нас она засуетилась и пригласила нас в парадные комнаты. Там нас встретила молодая полька с милым грустным лицом. Когда мы пили, она смотрела на нас и ей видимо хотелось заговорить. Наконец она решилась и обратилась ко мне:
— О почему пан такой мизерный?[76] Пан ранен?
— Нет я здоров.
— Нет, нет пан такой скучный (я просто устал) и мизерный (по-русски это звучит обидно, а по-польски совсем иначе). Пану нужно больше кушать, пить молока и яйца.
Мы скоро вышли. И вот я не офицер и не ранен, а ее слова подействовали на меня необычайно сильно. Будь я действительно раненым офицером мне бы они всю душу перевернули.
— Очень трудно писать о поезде. Легко рассказывать и трудно писать. Мы, вероятно, скоро увидимся и тогда я тебе подробно, подробно расскажу.
— Мне временами бывает здесь смертельно грустно, но об этом тоже при свидании.
Люблю тебя и часто думаю о тебе
Сережа
Видаешь ли Марину?
10 IV <19>15 г
— Белосток
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Дорогая Лиленька, получил твое сумасшедшее письмо и думал на него ответить телеграммой, но решил, что ты перепугаешься.
Мне очень обидно, что я вел себя с тобою в дороге так нелепо[77] — это вышло как-то нечайно — сам не знаю почему.
Ужасно рад за твою радость от поездки[78] и еще рад, что в момент радости ты вспомнила меня — ведь это признак самой глубокой близости. Верно?
— Лиленька, хочу тебе доверить одну вещь, меня крайне беспокоющую. У меня сейчас появился мучительный страх за Алю. Я ужасно боюсь, что Марина не сумеет хорошо устроиться этим летом и что это отразится на Але.
— Мне бы, конечно, очень хотелось, чтобы Аля провела это лето с тобой, но я вместе с тем знаю, какое громадное место сейчас она занимает в Марининой жизни. Для Марины, я это знаю очень хорошо, Аля единственная настоящая радость и сейчас без Али ей будет несносно.
Лиленька, будь другом, помоги и посоветуй Марине устроиться так, чтобы Але было как можно лучше. Посмотри внушает ли доверие новая няня (М<арина> в этом ничего не понимает), если нет, то может быть Марина согласится взять Эльвиру. Ее очень легко отыскать в адресном столе. Ее зовут — Эльвира Богдановна Гризевская. Одним словом ты сама хорошо поймешь, что нужно будет предпринять, чтоб Але было лучше. — Мне вообще страшно за Коктебель.[79]
Лиленька, буду тебе больше чем благодарен если ты поможешь мне в этом. Только будь с Мариной поосторожней — она совсем больна сейчас.
Я так верю в твою помощь, что почти успокоюсь после отсылки письма.
Тороплюсь отослать письмо с почтовым и потому кончаю.
Сегодня Троицын день — я все же решил послать тебе телеграмму.
С моей просьбой, ради Бога, поторопись, — Марина уезжает 20-го мая.
Это письмо или уничтожь, или спрячь поглубже.
Целую и люблю больную, дряхлую Лильку
Сережа
29 мая <1915 г.>
Жирардов[80]
Милая Лилька, подумай какая обида. Я был в Москве в отпуску и приехал на другой день после твоего отъезда.[81] С Мариной пробыл только один вечер — она уехала с Алей в Коктебель.
Ради Бога, где Нютя?[82] Мне необходимо на летние вещи деньги — рублей 50 (я ездил в Москву на свой счет) — пишу, пишу ей и ничего не получаю. Напиши ей, чтобы прислала по моему вечному адр<есу>: Белосток — вокзал санитарному поезду 187.
Как отдыхаешь милая? Видел Воля.[83]
14 июня Воскресение 1915
Милая Лиленька, пишу тебе третье письмо, но все по разным адресам — я до вчерашнего вечера не знал названия твоей станции.
Нас сегодня или завтра отправляют в Москву на ремонт — до этого мы подвозили раненых и отравленных газом с позиций в Варшаву. Работа очень легкая — т<ак> к<ак> перевязок делать почти не приходилось. Видели массу, но писать об этом нельзя — не пропустит цензура.
В нас несколько раз швыряли с аэропланов бомбы — одна из них упала в пяти шагах от Аси[84] и в пятнадцати от меня, но не разорвалась (собственно не бомба, а зажигательный снаряд).
После Москвы нас, кажется, переведут на юго-западный фронт — Верин поезд уже переведен туда.
Меня страшно тянет на войну солдатом или офицером и был момент, когда я чуть было не ушел и ушел бы, если бы не был пропущен на два дня срок для поступления в военную школу. Невыносимо неловко мне от моего мизерного братства — но на моем пути столько неразрешимых трудностей.
Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти. Убийство на войне меня сейчас совсем не пугает, несмотря на то, что вижу ежедневно и умирающих и раненых. А если не пугает, то оставаться в бездействии невозможно. Не ушел я пока по двум причинам — первая, страх за Марину, а вторая — это моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план.
Здесь, в такой близости от войны, все иначе думается, иначе переживается, чем в Москве — мне бы очень хотелось именно теперь с тобой поговорить и рассказать тебе многое.
Солдаты, которых я вижу, трогательны и прекрасны. Вспоминаю, что ты говорила об ухаживании за солдатами — о том, что у тебя к ним нет никакого чувства, что они тебе чужие и т<ому> п<одобное>. Как бы здесь у тебя бы все перевернулось и эти слова показались бы полной нелепостью.
Меня здесь не покидает одно чувство: я слишком мало даю им, потому что не на своем месте. Какая-нибудь простая «неинтеллигентная» сестрития дает солдату в сто раз больше. Я говорю не об уходе, а о тепле и любви. Всех бы братьев, на месте начальства, я забрал бы в солдаты, как дармоедов. Ах, это все на месте видеть нужно! Довольно о войне.