Сергей Эфрон - Переписка
14 июня Воскресение 1915
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Милая Лиленька, пишу тебе третье письмо, но все по разным адресам — я до вчерашнего вечера не знал названия твоей станции.
Нас сегодня или завтра отправляют в Москву на ремонт — до этого мы подвозили раненых и отравленных газом с позиций в Варшаву. Работа очень легкая — т<ак> к<ак> перевязок делать почти не приходилось. Видели массу, но писать об этом нельзя — не пропустит цензура.
В нас несколько раз швыряли с аэропланов бомбы — одна из них упала в пяти шагах от Аси[59] и в пятнадцати от меня, но не разорвалась (собственно не бомба, а зажигательный снаряд).
После Москвы нас, кажется, переведут на юго-западный фронт — Верин поезд уже переведен туда.
Меня страшно тянет на войну солдатом или офицером и был момент, когда я чуть было не ушел и ушел бы, если бы не был пропущен на два дня срок для поступления в военную школу. Невыносимо неловко мне от моего мизерного братства — но на моем пути столько неразрешимых трудностей.
Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти. Убийство на войне меня сейчас совсем не пугает, несмотря на то, что вижу ежедневно и умирающих и раненых. А если не пугает, то оставаться в бездействии невозможно. Не ушел я пока по двум причинам — первая, страх за Марину, а вторая — это моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план.
Здесь, в такой близости от войны, все иначе думается, иначе переживается, чем в Москве — мне бы очень хотелось именно теперь с тобой поговорить и рассказать тебе многое.
Солдаты, которых я вижу, трогательны и прекрасны. Вспоминаю, что ты говорила об ухаживании за солдатами — о том, что у тебя к ним нет никакого чувства, что они тебе чужие и т<ому> п<одобное>. Как бы здесь у тебя бы все перевернулось и эти слова показались бы полной нелепостью.
Меня здесь не покидает одно чувство: я слишком мало даю им, потому что не на своем месте. Какая-нибудь простая «неинтеллигентная» сестрития дает солдату в сто раз больше. Я говорю не об уходе, а о тепле и любви. Всех бы братьев, на месте начальства, я забрал бы в солдаты, как дармоедов. Ах, это все на месте видеть нужно! Довольно о войне.
— Ася очень трогательный, хороший и значительный человек — мы с ней большие друзья. Теперь у меня к ней появилась и та жалость, которой недоставало раньше.
— Радуюсь твоему отдыху — думаю, что к концу лета ты совсем окрепнешь.
А у меня на душе бывает часто мучительно беспокойно и тогда хочется твоей близости.
Пра и Марина пишут, что Аля поправляется и загорела. Сидит все время у моря, копаясь в Коктебельских камнях.
Сейчас пожалуй тебе лучше писать мне в Москву по адр<есу>: Никитский бульв<ар> 11 Всер<оссийский> Земск<ий> Союз — Поезду 187 — мне.
— Совсем еще не знаю, что буду делать в Москве, куда денусь. Меня приглашает товарищ в имение, но я туда не хочу. М<ожет> б<ыть> останусь в Москве лечить зубы.
У нас несносная жара. Я несколько дней хворал и тогда эта жара была просто кошмарна.
Пиши Асе. Твои письма ее страшно радуют.
Пока кончаю.
Целую и люблю мою Лиленьку и часто ее вспоминаю
Сережа
16 сентября 1915 г
<Москва>
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Милая Лиленька, сейчас получил целых пять твоих белостокских писем, в которых ты меня так ласково и трогательно приглашаешь к себе. Подумай, — я их получил только сейчас!
Нежное тебе спасибо! Целую твои лапы.
Получила ли 5 сент<ября>[60] мое письмо? Если нет, то не моя вина.
Завтра несу Вере в ее новую комнату (бывш<ая> Гриневича) пять горшков астр.
Лилька, каждый день война мне разрывает сердце. Говоров[61] поступает в военное училище и я чувствую, что это именно то, что сейчас нужно. Только один я в нерешительности. Но право, если бы я был здоровее — я давно бы был в армии. Сейчас опять поднят вопрос о мобилизации студентов — м<ожет> б<ыть> и до меня дойдет очередь.[62] (И потом я ведь знаю, что для Марины это смерть).
Поправляйся Лиленька, набирайся сил. Ты так прекрасно делаешь, что живешь все это время на воздухе.
Думаю о тебе с любовью
Сережа
Мой привет Марии Сергеевне.[63]
Получила ли письма Марины?
2 Ноября 1915 г
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Москва
— Милая Лиленька, прости меня за молчание — клянусь тебе, что не менее пяти-шести писем написаны мною и все не отправлены.
Мне почему-то сейчас ужасно трудно писать. М<ожет> б<ыть> потому, что я почти ни о чем не думаю и ничего не чувствую. Живу, как во сне, у меня сейчас все — пока —. Это, конечно, все до поры, до времени.
— С Верой гораздо хуже. Их театру, вероятно, приходит конец — нет денег, недостает каких-то восьми тысяч, чтобы просуществовать этот сезон и их никто не дает. Все пайщики охладели к театру и что всего обиднее, публика начала интересоваться театром и сборы полные. На Вере лица нет.
— Я все надеюсь на чудо, надеюсь, что в последний час восемь тысяч найдутся.
Сегодня собрание пайщиков, на котором должен окончательно решиться вопрос — быть или не быть — Камерному театру.[64]
— Желай мне выдержать экзамен,[65] т<ак> к<ак> если я провалюсь — мне придется еще три месяца мытариться.
— После экзамена сейчас же еду к тебе и, если поедет Ася Жуковская, то с Алей. Марина согласна отпустить Алю.
Мог бы тебе сообщить целый ворох сплетен, но лучше не надо.
Пиши. Шрейб открытки, дас костет билиг.[66] Телеграфируй, результируй.
Сережа
P. S. — У Евы родилась девочка.[67]
2 Дек<абря> 1915 г
<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>
Милая Лиленька, если бы ты знала, как недостает тебя в Москве. Когда мы сходимся у Веры с Мишей, то он почти каждый раз повторяет одну и ту же фразу: — Вот бы сейчас услышать Лилин голос в передней.
Вчера получил твое письмо, в котором ты низводишь меня на степень ниже рыб, амфибий и амеб. Твое определение удивительно точно: я сейчас прожорлив, как рыба, равнодушен, как амфибия и неподвижен, как амёба. Мечтаю своим амфибьим сердцем о лете к<отор>ого в этом году совсем не видал.
С каким бы восторгом приехал к тебе сейчас же, но кроме плэда, о к<от>ором ты пишешь, мне недостает еще времени. Ты уже знаешь от Веры, что я поступил в Камерный театр.[68] При встрече ты меня не узнаешь — я целую руки у дам направо и налево, говорю приятным баритоном о «святом искусстве», меняю женщин, как перчатки, ношу на руках перстни с громадным бриллиантом Тэта, читаю на вечерах — «Друг мой, брат мой, любимый, страдающий брат»,[69] рассказываю дамам a la Софья Марковна Адель о друге детства — Льве Толстом и двоюродном брате — графе Витте, с хихиканьем нашептываю на ухо другу-Таирову[70] неприличные анекдоты и пр. и пр. и проч. — Живу в номерах «Волга».[71] Таков теперь я. Вот кого ты пригласила в имение Новозаполье!!! Благословляй судьбу, что мой приезд отложен до поста. Может быть, удастся вырваться и раньше.
Сейчас у меня жесточайшая ангина — все горло в волдырях, от насморка распух нос (сходство с тобой после этого сделалось еще более разительным). И к этому еще по ночам не спится.
Марина очень тронута твоей припиской об Але («Азава — Азава!») и пишет тебе письмо с вложением карточки.
Целую, люблю и завидую
Сережа
Письмо это написано черт знает когда и все это время провалялось на столе.
Лиленька — быть актером ужас! Никогда больше не буду актером.
Ни одна зима не была для меня такой омерзительной. Я сонный, вялый, тусклый, каким никогда не был.
Пиши!
2 августа <19>12 г
<В Гангут>
Иваньково.
Дорогая Лилюкин,
Сегодня сидя могу уже писать тебе. Темпер<атура> спала, но во рту делается Бог знает что! Язык зеленый — у меня еще такого никогда не было, — десна и небо покрыты кровяными язвами. Даже воду очень больно пить. Язык тоже потрескался до боли. Доктор говорит, что это мож<ет> быть ящур, а м<ожет> б<ыть> отравление ртутью или консервами. Но т<ак> к<ак> первое совсем невозможно — остаются консервы, которых я совсем не ел за последнее время.