Надежда Мандельштам - Об Ахматовой
Через несколько дней А.А. провожала меня на вокзал с похорон Ани. Опять переполненные залы, одичалые люди на мешках, разворошенный человеческий муравейник – последствие раскулачиванья. «Теперь только так и будет», – сказала А.А. Какую-то часть предстоящего нам пути она все-таки видела, а я предпочитала жить текущей минутой – передача, похороны, вернувшаяся посылка, борьба с голодом, эвакуация, опять голод – много всякой горькой беды и заботы, и всё время возня со стихами – отнести в один дом, перенести в другой – и всё время наизусть: столько-то строчек в этом, столько-то в том, а здесь, видимо, спутала, надо проверить, а потом прописка – пропишет меня здесь милиция или нет, куда же мне ехать со своим стихотворным богатством? Главное – всё помнить наизусть, не то двинут в лагерь, с чем я там останусь, если забуду стихи?
Если оглянуться назад, кружится голова – как мы смогли это вынести? Но ведь вынесли, выдержали, вытерпели… «Кто думал, что мы до этого доживем?» – не уставала повторять А.А.
Сейчас ее нет, и я спрашиваю себя: а мне-то до чего еще придется дожить? Уж не всё ли лучшее, что было отпущено на нашу долю, теперь уже позади? Кто его знает… Но свои обязательства я выполнила, а всё остальное мне безразлично. Впрочем, не всё. Для себя я готова на всё, но я не могу больше смотреть, как терзают других людей, я не хочу больше слышать про тюрьмы, лагеря, допросы, суды и прочие беды. Я твердо помню слова Герцена, что в России всегда считалось преступлением то, что нигде в мире преступлением не считается.
Мы живем сейчас в новом мире, где люди, проснувшись, – [а] мы были «рано проснувшимися», а может, и не засыпавшими, – начинают думать и жить нашими мыслями, и нашими горестями, и нашими радостями. Но главное – нашими ценностями. А.А. когда-то сказала: «Ваши дети за меня вас будут проклинать..»218 Она ошиблась только в одном. К нам пришли не дети наших современников, а внуки. Мы с ней говорили о том, что в нормальных условиях, то есть в тех, которые мы себе могли представить не в настоящем двадцатом веке, а в самом его начале, старость оказалась бы совсем другой. Вокруг нас кипели бы литературные страсти, молодые люди собирались в кружки, общества, цеха, они выпускали бы манифесты и совсем не замечали давно канонизированных и всеми признанных поэтов: кому нужны они, когда всего дороже сегодняшний день? И она, обиженная и благополучная, негодовала бы на эти новые школы и не знала бы, куда себя девать.
Жизнь сложилась иначе. Освободительная сила поэзии ощущается не только нами, но и нашими внуками. Тысячи людей на ее похоронах не случайность. Списки стихов Мандельштама, распространяющиеся по всей стране и формирующие сознание новой, только нарождающейся культурной прослойки – новой интеллигенции внуков, тоже не случайность. Очевидно, мы не напрасно жили. И наше счастье, что, дожив, мы смогли заглянуть в будущее. Происшедшие у нас процессы необратимы. Эпоха сверхчеловека кончилась. Эпоха воли к власти кончена, исчерпалась. Произошел какой-то качественный сдвиг сознания, и мы его видели. Это не значит, что новое отменит старые привычки – внукам еще много придется заплатить за право на свободу мысли, за всё, что им придется заново отвоевывать у жизни. Но главное совершилось, и мы жили не зря.
Что еще вспомнить про мою подругу? Как она вдруг сосредоточенно посмотрит на меня и вдруг скажет что-нибудь, и я раскрою от удивления глаза: она поймала мою мысль и ответила на нее. Или как я говорю: «Ануш, там идут к нам», а она спросит: «Что, уже пора хорошеть?» И тут же – по заказу – хорошеет. Или как она прочла в каких-то зарубежных мемуарах – женских, конечно, – что она была некрасивой – писала, очевидно, одноклеточная женщина – и Гумилев ее не любил. «Надя, объясните мне, почему я должна быть красивой? А Вальтер Скотт был красивым? Или Достоевский? Кому это в голову придет спрашивать?»
Я уже думала, что обойдется и она забудет про эти мемуары, но не тут-то было. С этого дня началось собирание фотографий. Все знакомые несли ей фотографии: помните, Анна Андреевна, мы у вас вот эту выпросили… Нужна она?.. Анна Андреевна собирала фотографии, там, где она красивая, разумеется, и вклеивала их в альбом. Их собралось столько, что и счесть нельзя: груды, груды, груды… А записать стихи не успела – времени не хватило. Масса стихов осталась незаписанная. И еще могу вспомнить, как она боялась, что после ее смерти вокруг ее наследства начнется драка. Ей противно было думать, что эти бедные тетради станут предметом купли-продажи. Она показала мне надписи, сделанные ее рукой, – куда и в какой архив сдать папки и тетради. Я боялась архивов: случалось ведь, что там уничтожали рукописи по спискам – бумаги такого, такого и этого – уничтожить… Книги-то ведь жгли. Но Анна Андреевна твердо решилась сдать в архивы: Лева живет один, в коммунальной квартире – это не годится. Надо всё отдать в архивы. Я не возражала…
После ее смерти произошло нечто гнусное. Ира звонила из Ленинграда и требовала, чтобы ей скорее прислали удостоверение о смерти. Она решила бежать к нотариусу и первой подать заявку на наследство Ахматовой; ей, вероятно, казалось, что наследство получают, как золотоносные участки на Клондайке в рассказах Джека Лондона: кто поспеет первым. Ее остановили, объяснив, что наследник Лева – родной сын… А может, она знала, что в нотариальной конторе до последних дней лежало завещание Ахматовой в ее пользу. Дело в том, что, оставшись без Левы после его второго ареста, А.А. сделала завещание – когда Лева вернется, Ирочка ему всё отдаст – там хоть что-нибудь будет, он не останется голым…
Я усумнилась: Ирка спустит его с лестницы и ничего ему не даст… А.А. огорчилась: как все плохо относятся к Ире! Лева вернулся при жизни матери. А.А. порвала завещание. Всё успокоилось… Но, к счастью, я узнала, что основной документ хранится в нотариальной конторе, если его не уничтожить, всё достанется Ире… А.А. долго боялась ехать к нотариусу – вдруг Ира узнает и обидится, что я ей не доверяю… Ира держала ее в ежовых рукавицах: не удастся получить достаточно денег со старухи, уйдет из дому и забудет накормить… А зимой посылала в Москву, чтобы не возиться с ней. И одну зиму за другой А.А. переезжала от одной подруги к другой – у каждой по две-три недели, чтобы не надоесть: Любочка, Ника, Нина Ардова, Маруся, вдова Шенгели219, какой-то Западов и даже раз Алигер… Но к Ире до весны она возвращаться не смела… В ту самую квартиру, которую она получила от Союза писателей…
Старость эта была абсолютно бесприютной, только летом «в будке», уродливой литфондовской даче, появлялась иллюзия дома, да, к счастью, ленинградские юнцы-поэты – Бродский, Найман и еще какие-то не бросали ее, ездили на дачу, дружили с ней и всё для нее делали220. Ведь она осталась без сына – Ира его не выносила. Я никогда не забуду, как нам позвонила из Москвы Эмма – я гостила у А.А. – и сказала, что Лева возвращается. Это было в дни массовых реабилитаций. Раньше вытащить Леву не удалось. После двадцатого съезда Сурков обещал помочь, но тут же пошел на попятный. И вот, получив эту радостную весть, А.А. бросилась к Ире: он на днях вернется! Я еще стояла у телефона, как до меня донеслись вопли и рыдания Иры. Что случилось? Она рыдала, что возвращается Лева. «С ума она, что ли, сошла?» – спросила я у Анны Андреевны, а смущенная А.А. объяснила: «Ира плачет, потому что отец ее уже не вернется…» «И мне заплакать? – спросила я. – Ведь Ося тоже не вернется…» Ире бы волю, Лева просидел бы в лагере до конца своих дней. И не почему-либо, а ради доходов, которые она получала со старухи.
Глядя на Иру, я всегда думала о том, как дети не пожелали унаследовать культуру отцов, их привычки, их понятия о добре и зле. Пунин был крикуном, был грубияном, но у него никогда бы не поднялась рука выгнать из дому вернувшегося из лагеря сына Ахматовой. Мать Иры, Анна Евгеньевна, имела все основания не любить А.А., но на Леве она этого не вымещала и относилась к нему хорошо. Одичавшие дети советских отцов показали себя с самой худшей стороны. Все бумаги А.А. попали в руки Иры – она воспользовалась тем, что живет с ней в одной квартире, и сейчас она торгует ими, возмещая себе за потерю наследства. И первый вопрос, который Ира мне задала, когда мы очутились вдвоем – тело А.А. еще стояло в церкви и шла панихида, – был про наследство: что я знаю про завещание, есть ли завещание в ее пользу, получит ли она наследство, неужели оно достанется Леве, с какой стати?!
Почему Анна Андреевна давным-давно не отреклась от Иры, не выгнала ее, возилась с ней и терпела всё ее хамство? Не знаю. Она часто жаловалась на Иру, но оставалась с ней. Быть может, она просто боялась остаться одна или помнила, что обещала в Ташкенте ее отцу не бросать Иру с ее дочерью Аней. «У Иры две матери», – сказал тогда Пунин. Может, это обещание и решило судьбу А.А…. Не знаю… Знаю только, что до конца жизни она оставалась бездомной, бесприютной, одинокой бродягой. Видно, такова судьба поэтов. И она не переставала удивляться своей судьбе: у всех есть хоть что-то – муж, дети, работа, хоть кто-нибудь, хоть что-нибудь… Почему у меня ничего нет?..