Мстислав Толмачев - Такая долгая полярная ночь.
Приближался конец моего заключения — 20 декабря 1947 года. Я продолжал работать в больнице прииска «Красноармейский». Периодически приходилось некоторых больных отвозить в Певек, в центральную лагерную больницу. Платис поручал мне сопровождать больного. Григорий Иванович Иванов, человек, которого я могу назвать другом своим, ибо «единомыслие создает дружбу», как сказал Демократ, в то время уже работал в больнице комендантского лагеря в Певеке, сказал мне: «Не радуйтесь, Мстислав Павлович, выходя из заключения на свободу, вы покидаете малый лагерь и переходите в большой, то есть в лагерь-страну».
Я ему ответил, что не радуюсь, так как прекрасно понимаю свое положение, чувствуя постоянно властью поставленное на меня клеймо «врага народа», что, конечно, отражено и в документах — своеобразная «Каинова печать». И я подумал, как изменила взгляды Иванова жестокая несправедливость и постоянное восприятие и наблюдение произвола и даже террора по отношению неугодных режиму, который в сущности своими деяниями показал миру все лицемерие, всю лживость, всю подлость пропаганды «самой гуманной страны социализма». Да, несправедливость и ложь действительности изменили взгляды Иванова — коммуниста, крупного советского и партийного работника Якутии, лично знавшего Серго Орджоникидзе. И когда мы с Григорием Ивановичем бывало в новогоднюю ночь выпивали по 100 грамм спирта, закусывая оленьей строганиной, Иванов произносил один тост: «Пусть издохнет!» Я прекрасно понимал, что это пожелание было адресовано Иосифу Сталину. Много, видно, пришлось испытать этому пожилому уже бывшему коммунисту в период полачского следствия, на многое у него открылись глаза.
Разумеется, я, испытавший значительно меньше того, что испытал Григорий Иванович, но наделенный, слава Богу, способностью мыслить, во многом разделял его мысли. Я явно чувствовал и понимал, что от «нашего королевства» пахнет гнилью. Мне становилось уже тогда ясно, что это диктаторское зловоние исходило от «великого и мудрого вождя всех народов». Но я понимал, что героическое самопожертвование нашего народа в труде и в обороне страны от фашистской агрессии нельзя объяснить только силой советской пропаганды. В нашем народе с древних времен заложена была забота о родной земле, стремление оберегать землю предков.
Накануне выхода в «большой лагерь» я стал подводить итоги всего пережитого и всего передуманного. Моя привычка анализировать явления человеческой жизни привела к мысли о первопричине бедствий моего народа. Все эти прокуроры, палачи-следователи, вся свора опричников — все это было условиями существования системы, установленной диктатором Сталиным. Способные мыслить прекрасно понимали, что этот «великий и гениальный вождь и учитель» вовсе не великий, тем более не гений, а в учителя совсем не годится. Но он себя аттестовал народу, как продолжатель дела Ленина, как его ученик и соратник. Тем более, что Ленин в одном своем высказывании своему «ученику и последователю» давал козырную карту. Вот эта цитата: «Советский социалистический демократизм единоличию и диктатуре нисколько не противоречит… волю класса иногда осуществляет диктатор, который иногда один более сделает и часто более необходим» (т. 40, с. 272 ПСС В. Ленина).
Выходит, Иосиф Джугашвили, он же Сталин, он же Коба следовал указаниям Ленина как его верный ученик. Кстати, почему все эти революционеры выдумывали себе клички, или как в лагере говорили воры «кликухи»? Почему не Ульянов, а Ленин, не Бронштейн, а Троцкий, не Аппельбаум, а Зиновьев? Список можно продолжить до нескольких десятков «борцов с царизмом», придумавших себе «клички». Это была конспирация? Царская охранка отлично знала их клички. Вряд ли они придумывались из отношений осторожности. Не Скрябин, а Молотов, Не Джугашвили, а Сталин. Что и зачем скрывали вы своими «кликухами», товарищи большевики, объявившие себя коммунистами? Однако по зрелом размышлении большевизм и коммунизм не одно и то же, между ними — огромное различие.
Сказать громко правду о нашей «счастливой» действительности и о ее теоретиках и практиках в годы сталинской диктатуры и разгула ежовско-бериевской опричнины означало добровольно подписать себе смертный приговор. Пример погибших, честных и отважных, обрекал других на молчание, а приспособленцев и холуйствующих — на славословие, словоблудие в унисон с официально изрекавшейся демагогической болтовней, превращавшей оболваненных в духовных импотентов. Мыслящему человеку бессовестная ложь бросалась в глаза, заставляла критически анализировать действительность и… молчать ради сохранения жизни.
Итак, дилемма: молчи или восхваляй. Последнее было выгоднее, и поэты, ашуги, акыны в стихах и песнях восхваляли Сталина, сравнивая его с горным орлом. Ведь он был кавказец. Но это если и был орел, то орел-стервятник, питающийся трупами тех, кого обрек на смерть в застенках и на гибель в лагерях. Выслуживались клеветники и «стукачи», то есть информаторы — секретные сотрудники. В царское время их, кажется, называли филерами. Нередко в лагерных условиях стукачи «таинственно» умирали. На производстве это случалось как авария или обвал в шахте, в бараке лагеря — это заточка в грудь спящего стукача.
Итак, я вышел из лагеря на «свободу». Осталось после семи лет лагерей три года поражения в правах, т.е. был рабом, остался не римским вольноотпущенником, а полурабом под надзором «всевидящего ока». Что это для меня? Туманный рассвет или призрачный лунный свет сквозь черные тучи?
Но о жизни Мстислава — «вольняги» я, если Бог даст мне силы и здоровье, быть может, еще напишу. И это будет «Ненастный день», а может «Туманный рассвет».
Глава 59
Мир злобы мною не любим.И я, по жизни пилигрим,Лишь верю в собственные силыИ трачу их, шагая до могилы.
Мстислав ТолмачевЕсли кто-то, читая мои воспоминания, выскажет удивление, почему я подчас оправдываю жестокость и второе — почему критика жестокой эпохи так запоздала. Отвечу своим афоризмом: «Побывавший в зубах Сатаны вряд ли преисполнится Христианского смирения и всепрощения».
О критике того, что названо сталинизмом — даже способный анализировать и независимо мыслить, не сразу может подвести итог анализа эпохи. Для этого нужно время, наблюдение и анализ фактов, собственные переживания. Скромно назову так — надо выстрадать и пережить, тогда, по возможности, объективно оценишь эпоху.
И еще, а это главное, ведь я пишу эти воспоминания на склоне своих прожитых лет. Жизнь ломала и трясла меня, порождая мысли, оценивающие действительность и даже дающие переоценку главных таких понятий, как жизнь и смерть.
Еще в заключении я узнал, что в Певеке утром на разводе бригад заключенных на работу прямо у ворот лагеря охранник застрелил Счастного. Того самого вора-психопата, который подрался со мной, когда мы плыли по Колыме. Наверное, его психика была уже настолько больна, что он помимо ругани «прыгнул» в сторону охранника. Естественно, в ответ — выстрел. Стреляли, как я уже говорил, без всякого повода, а тут повод был. И этот случай всеми воспринят был как очередной эпизод, обыденное явление.
Мне рассказали о групповом побеге под руководством бандита-людоеда Чебунина на прииске «Красноармейском». Конец августа — начало сентября. В тундре — ягода голубика, навигация в разгаре. Охрана бросилась в разные стороны, пытаясь наткнуться на следы беглецов, руководствуясь соображениями о возможном пути этих заключенных. Однако Чебунин схитрил: он увел группу беглецов на сопку, возвышавшуюся над Пыркакайской долиной, значит, над «Красноармейским», и там на небольшом плато, точнее полянке между сопок, расположился. В ночное время Чебунин и его «команда» спускались с сопки в поселок и грабили. Ограбили магазин и склады, запасаясь продуктами, одеждой, обувью и даже палатками и спальными мешками. Тщетно обыскивали бесконвойных заключенных и предполагаемые места, где можно было спрятать украденное. А «рейды» воров продолжались. Но вот выпал снег. Какой-то охранник рано утром пошел на охоту, надеясь подстрелить зайца, и вдруг на снегу увидел следы, ведущие вверх, на вершину сопки. Следы были свежие, оставленные кем-то обутым в новые валенки. Идя по следу «охотник» обнаружил между сопок полянку, а на ней палатки и у небольшого костра группу людей в новой одежде и валенках.
Охранник буквально скатился со склона сопки. Дальше все, как обычно — тревога, «лагерь» Чебукина захвачен врасплох. Сколько постреляли беглецов и сколько сдавшихся взяли живыми, я не знаю. Было уже утро, и Чебунин в спальном мешке лежал в палатке. На требование выйти из палатки он, естественно, ответил отборной руганью, и охрана его пристрелила в спальном мешке, где он ночевал с таким комфортом.